Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 39 из 94

— Я тоже уверена, что она врет. С ее-то фигурой! С ее фигурой польки не спляшешь, не то что балет. А одета как! Я нарочно прошла поближе, так все хорошо разглядела. Пижама у нее сшита выворотным швом. Это совсем не работа хорошего дома, что называется. Так, дешевка, конфексион. Думает — никто ничего не понимает и можно тон задавать.

— А как она воображает о своей собаке! Есть что воображать. Я захочу, так завтра же достану себе такую же, а то так еще лучше.

На другое утро Тушкова постучала в дверь Креттер.

— Можно к вам на минуточку?

— Входите, входите, — пригласила ее Креттер.

— Я только хотела сообщить вам забавную новость. Мне сказала горничная: эта дурища едет сегодня в Париж красить волосы в медный цвет.

— Да что вы! С ее-то физиономией. Да вы войдите, дорогая, что же вы на сквозняке.

Вечером долго не могли разойтись. Очень уж было интересно разделывать свежеокрашенную танцовщицу.

Все утро просидели вместе.

Креттер оживилась и даже помолодела за два дня в этой новой интересной жизни. Без Тушковой не могла пробыть пяти минут.

Та, в свою очередь, из кожи вон лезла, добывая новые сведения про танцовщицу. Если ничего не могла разузнать, привирала, сколько позволяла фантазия, к старым фактам. Если же удавалось узнать что-нибудь, вроде того, что танцовщица не заплатила прачке или поссорилась со своим кавалером — она неслась как на крыльях к своей приятельнице, неслась, как птица к любимому птенцу, неся в клюве большого жирного червя.

Связанные звеном ненависти, они не то что полюбили друг друга, а простили друг другу недостатки, оправдали их, чтобы не являлись они чем-то разъединяющим.

— Она, конечно, несколько вульгарна, — думала Креттер про Тушкову. — Но разве это имеет такое большое значение? Она хороший, прямой человек. Это главное.

— Она кислая и унылая, — думала Тушкова про Креттер, — и, пожалуй, много у нее фанаберии. Да ведь нужно тоже иметь в виду, что здоровье у нее слабое, жизнь тяжелая. Но человек она преинтересный.

Они расстались с большим сожалением и надеялись встречаться в Париже.

Но в Париже, не скованные звеном ненависти, они не искали встречи и потеряли друг друга.

А если бы и встретились случайно, то, пожалуй, прошли бы мимо. Потому, что Креттер стала снова нудной, а Тушкова стала снова вульгарной, и кроме этого ничего уже в них не было.

Благородный жест

Разбирая бумаги в письменном столе, Керзель нашел пачку старых писем, когда-то старательно им сложенных. Это все были письма от милого старого друга, два года тому назад умершего на юге Франции, от Сережи Тавурова.

Дружбу их, действительно, можно было назвать старой.

Началась она лет тридцать пять тому назад, еще на школьной скамье, и так и не прекращалась, несмотря на то, что друзья расставались иногда на долгие годы.

Так, в отсутствие Керзеля Тавуров женился на какой-то помещичьей дочке, которую Керзель потом видел всего раза два, мельком. Запомнил только, что зовут ее Нина Ивановна и что девичья фамилия ее — довольно удивительная — была Самопей. Фамилию эту он запомнил еще и потому, что она как-то очень шла к ее носительнице. Рожденная Самопей была маленькая, пухленькая, с обиженными губками, со вздернутым, однако остреньким носиком, чуть-чуть свернутым набок. Вот к этому носику особенно как-то шло, что он Самопей. Волосы Нина Ивановна взбивала надо лбом мелкими кудряшками и шла на человека бюстом вперед.

После революции Тавуровы переехали на юг Франции, где жили по-деревенски. Керзель к ним не ездил, но вызывал Сережу на свидание или в Ниццу, или в Монте-Карло, и тот всегда с радостью приезжал.

От него Керзель узнал, что делишки их плохи и что у них взрослая дочка, которая, к счастью, успела быстро выйти замуж и уехала с мужем в Калифорнию.

Но житейских дел, как в разговорах, так и в письмах, друзья касались редко и как-то вскользь. Зато горячо говорили о прочитанных книгах, о литературе, философии и, главное, об искусстве, которым оба интересовались.

Керзель чувствовал, что своей семейной жизнью друг его, по-видимому, удовлетворен, и ни о чем его не расспрашивал, отчасти потому, что его абсолютно не интересовала фигура рожденной Самопей, отчасти же потому, что не хотелось вызывать друга на такой же интерес к его собственной интимной жизни, о которой он, как человек холостой, но никогда не одинокий, распространяться не любил.

Известие о смерти Тавурова застало Керзеля в далеких краях, в Южной Америке, куда его вызвали по делу.

Он очень опечалился, послал вдове теплое письмо, на которое получил длинный, очень его растрогавший ответ. На расстоянии рожденная Самопей, может быть, именно потому, что он ее не видел, показалась ему вполне приемлемой особой.

Вернувшись в Париж, он узнал, что вдова Сережи Тавурова тоже сейчас живет в Париже, очень нуждается, что-то вяжет на продажу и живет только подачками замужней своей дочери.

Ему стало жаль ее.

— Все-таки Сережа был с нею счастлив. Может быть, я что-нибудь проглядел. Я слишком склонен к насмешливости. Это мелко. Помнится, Сережа говорил о ее золотом сердце и чуткой женской душе. Да, очевидно, я проглядел.

И долго думал о «масках души». Как ужасно, что судьба сама распоряжается выбором сосуда, в который наливает вино жизни — душу.

— Я прогнал бы метрдотеля, который сервировал бы мне мой любимый шамбертен в старой вагонной пепельнице. Я бы его не мог пить из старой вагонной пепельницы. Я бы даже не поверил, что в нее налит шамбертен. Как же я могу верить в чуткость и нежность души, когда ее засунули в тело этой Самопей.

Когда же он нашел в столе старые Сережины письма и в одном из них прочел: «Ниночка тебе кланяется. Она любит тебя вместе со мной и письма твои уносит читать в сад, чтобы никто не мешал ей как следует вникнуть», — он растрогался от этой фразы и решил непременно повидать Сережину вдову.

А тут как раз подвернулся общий знакомый, который встречался с Ниной Ивановной и даже знал ее адрес.

— Она связала жене какую-то кофту и, кажется, прескверно, — сказал этот общий знакомый. — В сущности, она милая женщина, немножко провинциальна, но это ведь не так важно. И, главное, очень нуждается.

Керзель записал адрес Тавуровой и решил непременно к ней пойти. Кстати расспросить о последних минутах Сережи.

Но главное, его почему-то умилило, что Тавурова скверно связала кофту. Бедненькая! Она ведь все-таки не привыкла к такой жизни. И вот бьется! И пришло ему в голову, что хорошо бы было устроить их встречу как-нибудь особенно радостно. Дать ей отдохнуть хоть каких-нибудь два часа в красивой нарядной обстановке, чтобы она потом вспоминала об этой встрече действительно как о празднике.

Надумал так: заехать за ней в автомобиле и повезти завтракать в хороший загородный ресторан. Это будет отлично. Это будет благородный жест.

Написал ей и получил ответ, что она будет его ждать в назначенное им время.

Жила она в Бианкуре, где прохожие оборачиваются на нарядный собственный автомобиль и смотрят ему вслед.

Тавурова ждала его на крыльце своего дома.

— Это я для того, чтобы вам не подыматься, — объяснила она. — Шестой этаж. В ваши годы это не полезно. Куда же мы с вами закатимся? В Париже много русских ресторанчиков, где кормят недурно и не дерут шкуру. И, главное, все на масле, так что вы ничем не рискуете.

Она говорила не переставая, так что он только жестом смог пригласить ее занять место в автомобиле. Пока она усаживалась, он украдкой, боясь ее смутить, разглядывал ее внешность.

Она очень постарела, но была все такая же кругленькая и так же шла на человека бюстом. Очень изменился рот, в котором верхние зубы собрались как-то все в кучу, точно перевязанные какой-то золотой проволокой, и были эти зубы все разных цветов и разных направлений — один вправо, другой — влево, третий — вперед.

Одета она была прескверно, что, впрочем, он и ожидал. Но почему шляпа была на затылке? Этого ведь нельзя оправдать бедностью.

Туфли на ней были из серой парусины, перчатки нитяные и рваные. Их можно было бы зашить.

— И не глупо ли я делаю, что везу ее в дорогой ресторан? — мелькнуло у него в голове.

Но он тут же осудил себя.

— Ведь хотел сделать ей праздник. Конечно, она бедно одета, — ну, так тем более.

Тавурова, между тем, очень небрежно развалилась на своем месте и все продолжала говорить:

— Да, дорогой мой. Вы изрядно постарели. Вы ведь, насколько я помню, всегда были старше Сережи, не правда ли?

— Да уж если старше, то, конечно, всегда, — пробурчал Керзель.

— Но у Сережи была какая-то юная моложавость, озарявшая смуглые черты его лица.

— Черт ее знает, как она говорит! — думал Керзель.

— Скажите, Керзель, — самым светским тоном продолжала Нина Ивановна. — Вы любите природу? Я обожаю природу. Это у меня с детства. Я никогда не была богато одаренным ребенком, но зато я всегда была богато одухотворенным ребенком. Скажите, Керзель, почему вы не живете в деревне?

— Зачем же мне жить в деревне? — с искусственной любезностью спросил Керзель.

— Это вам, во-первых, полезно для здоровья, — говорила она, покрывая его ответ. — Во-вторых, это дало бы вам столько вдохновенья. Восход солнца. Я сплю с раскрытым окном, и, когда я слышу утром хор птичек, приветствующий восход светила, я прямо плачу от умиления.

— Ну вот мы и приехали, — сказал Керзель, затормозив около ресторана. — Идемте.

Нина Ивановна оглядела залу довольно надменно.

— Это, кажется, хороший ресторан, — решила она.

— Голубушка! — воскликнул Керзель. — Да это один из лучших в Париже!

— Ну да, — спокойно сказала она, — так что уж, наверное, все готовят на масле.

Керзель заказал завтрак.

— Скажите, Керзель, — продолжала беседу Нина Ивановна. — А если бы вам купить коттедж где-нибудь в глухой провинции? Ведь это было бы очень для вас полезно?

— Дорогая Нина Ивановна, — отвечал он. — Я должен жить в Париже, у меня дела.