Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 40 из 94

— Для дел вы могли бы изредка приезжать.

— Мои дела требуют постоянного моего присутствия.

— Да, но ведь надо подумать и о здоровье.

— Не правда ли, как чудесно приготовлен этот омар? — переменил Керзель нудную тему. — Вы знаете, чтобы так приготовить, нужно брать непременно живого омара.

— Да, да, — поспешила прервать его Нина Ивановна. — На свете много жестокости. А скажите, Керзель, вы вообще любите коттеджи? Вам случалось жить в коттеджах?

— Да, кажется, случалось, право, не помню.

— У меня был один знакомый, очень элегантный, высокого роста, и, знаете, он купил себе в рассрочку небольшой коттедж, где-то в Провансе, женился на чистой свежей девушке и счастлив своим простым, тихим, маленьким, но глубоким счастьем.

— Ну, так этот ваш господин высокого роста, вероятно, любит деревенскую жизнь. А я ее терпеть не могу.

— Ну, так вы понемножку привыкнете.

— Посмотрите лучше, как метрдотель приготовляет для нас утку. Это целая наука. Видите, он сначала на огне делает соус. Видите, он смешивает сливочное масло с вином, а из утки он под этим прессом сейчас выжмет сок и потом…

— А скажите, Керзель, — прервала, словно отмахнулась от него, Тавурова. — Сколько бы вы могли ассигновать на покупку коттеджа?

— Ах, Господи, — скрипнул зубами Керзель, — дался вам этот коттедж. Ничего я не буду ассигновывать, потому что я не хочу уезжать из Парижа. Но довольно об этом. А теперь, дорогая Нина Ивановна, расскажите мне о бедном моем друге, о Сереже.

— О Сереже? — довольно равнодушно отвечала она. — Сережа меня боготворил. Весь мир для него был сосредоточен во мне.

Произнесла она эту фразу скороговоркой, точно торопилась отделаться, и потом, меняя тон, перешла на беседу, которая ей интересна:

— Знаете, Керзель, вы только попробуйте представить себе скромный уютный английской коттедж, тонущий в изумрудной зелени украинских садов. Под окном день и ночь щебечут птички, как бы славя Творца, так мудро их создавшего. Вы смотрите на небо, где сверкают восточные звезды, и в груди вашей — невольно рождается песнь.

«Еще минута, — мрачно подумал Керзель, — и… и все пропало. Пропала поездка с ней в автомобиле, и дорогой обед с чудесным вином, и вся моя любезность, и весь мой благородный жест, потому что я ее либо чем-нибудь тресну, либо облаю самым непристойным образом».

— Дорогая Нина Ивановна! — дрожащим голосом сказал он и опустил глаза, чувствуя, как они наливаются бешенством. — Дорогая Нина Ивановна. Что же вы не едите вашу утку? Не правда ли, хороша? Это называется — по-руански. Здесь замечательно…

— Да, ничего себе, — перебила его Тавурова. — А скажите, Керзель, вы все-таки когда-нибудь живали в деревне?

— Господи! — так и подпрыгнул Керзель.

— Наверное, все-таки живали, хотя бы в детстве, — ничего не замечая, продолжала Тавурова. — Так вот, скажите, ведь не могли же вы забыть пение жаворонка при первых лучах весеннего солнца?

«А ведь я ее тресну! — с холодным ужасом думал Керзель. — У меня все пульсы бьются. Я схожу с ума!»

— А скажите, Керзель, неужели вам никогда не приходило в голову, что какой-нибудь крошечный, но прелестный в своей скромности коттедж…

И тут произошло нечто дикое, о чем потом Керзель вспоминать не любил, нечто, вызвавшее необходимость двухмесячного санаторного лечения.

Хотя он почти не помнил, что именно было, но было так: с нечеловеческим воплем (один из лакеев уверял, что так вопят только собаки, попавшие под трамвай) вскочил он со своего места и, тряся в воздухе сжатыми кулаками, заорал:

— К чер-р-рту! Пропадай все! Не могу-у-у! Addition! Счет! Не могу-у-у!

Потом вдруг в полном отчаянии схватил Тавурову за руку и с рыданием в голосе молил:

— Ради бога, простите! Я болен. Сердечный припадок… Мне совсем худо…

И опять весь напружился, и затрясся, и зашелся предсмертным собачьим воплем.

Но Нина Ивановна неожиданно вдруг вся просияла и в блаженном экстазе воскликнула:

— Боже мой! Как вы мне сейчас напоминаете моего дорогого мужа, этого незабвенного Сережу. Он, наверное, теперь смотрит на нас с небес. Ах, как я счастлива и удовлетворена!

Как француженки

Прожили они вместе без малого тридцать лет.

Теперь Ларисе Петровне было шестьдесят, а верной слуге ее Авдотье Ивановне пятьдесят три.

На вид было им как раз обратно. На вид Ларисе Петровне было пятьдесят три, а верной слуге шестьдесят, да, пожалуй, еще с хвостиком. Происходило это, конечно, оттого, что Лариса Петровна всю жизнь занималась собой, и даже первые годы беженства, очутившись в Париже, старалась, по примеру прочих дам, поддержать себя в красоте, мазалась кремами и боялась растолстеть. Авдотья же Ивановна всю жизнь провела перед плитой и, как кочегар роскошного корабля, совершающего кругосветные плавания, ничего, кроме своей печки, не видела, в какие бы условия ни ставила жизнь ее повелителей.

Стояла у плиты в Москве, в особнячке на Остоженке, стояла в имении Ларисы Петровны, стояла во время беженских странствований в Киеве, в Одессе, в Новороссийске, двигая своим усердием хозяйский корабль по бурным волнам. И, наконец, встала у газовой плитки в Париже.

В Новороссийске умер муж Ларисы Петровны, и свой скорбный путь продолжала она уже вдвоем с Авдотьей Ивановной.

Ссорились они часто, но жить друг без друга уже не смогли бы. Ссоры, положим, были больше принципиальными и личностей не касались.

— Неужели ты воображаешь, что чеснок можно класть только в борщ? — возмущалась Лариса Петровна. — Почему ты считаешь невозможным положить немножко в свежие щи?

— Потому что не кладется, — отрезала Авдотья Ивановна.

— Но почему же? Это прямо даже странно с твоей стороны!

— Уксусу в мороженое не нальете? — иронически сощурив глаза, спрашивала Авдотья Ивановна. — Так вот по тому самому.

Жили они в крошечной квартирке в Булони, но гости к ним заглядывали часто и все больше в обеденное время, потому что, мол, так проще всего застать дома. Поэтому приходилось готовить всегда, по выражению Авдотьи Ивановны, «с напуском». Потому что, если в обрез, то либо хозяйка, либо слуга оставались голодными, а то так и обе вместе.

Потом еще очень терзали Ларису Петровну просители. Иные просили действительно по нужде, другие больше по привычке. Да оно и понятно: сидит человек долго без места, привыкнет занимать, а там и устроится на работу, а как-то пусто себя чувствует, если не перехватит при случае.

И то сказать, разве уж такие роскошные оклады попадаются, чтобы и на табачок хватило, и на выпивку, и на синема? А у культурного русского человека потребностей масса, не может культурный человек так опуститься, чтобы прийти домой да и лечь с книжкой в кровать. Культурный человек должен пойти в бистро, повидаться с приятелями, высказать свой взгляд на политическое положение Европы, выразить недовольство Лигой Наций, выслушать мнение друзей о кризисе в Америке, дать кому-нибудь 2 франка, взять у другого франк. Что поделаешь! Культура, она жестоко перекраивает человека на свой лад.

А у Ларисы Петровны знакомые подобрались как раз все очень культурные и, главное, страшно милые и душевные люди. Только о том и говорили, как бы они всех облагодетельствовали, будь у них деньги.

— Подождите, дорогая Авдотья Ивановна, — говорил такой добряк, хлебая вторую тарелку борща с чесноком. — Подождите, если Бог даст выйдет одно дельце, тогда уж я вас сам угощу. Я уж все обдумал. На первое будет у нас…

Но так как дельце никогда не выходило, то подробное меню не особенно спешили вырабатывать.

Так шло время, и подкатился денек, когда Лариса Петровна увидела под утро худой сон, посчитала свои ресурсы и обомлела.

— Слушай, Авдотья Ивановна, — сказала она, и щеки у нее затряслись. — Мы ведь в трубу вылетаем. Форменно в трубу.

Авдотья Ивановна развела руками.

— Я говорила — надо коклеты на арашиде жарить. Все французы на арашиде готовят. А вы — на масле да на масле. Вот и доготовились.

— Очень уж мы много народу кормим, — сокрушалась хозяйка.

— Ну, а что поделаешь? Если приходят, так и не гнать же их.

Обе притихли и смотрели друг на друга, выпучив глаза.

И как раз в этот тревожный день забежала милая русская дама, занимавшаяся комиссионерными делами, добрая и деловитая. Сразу заметила подавленное настроение в доме и спросила в чем дело.

Ларисе Петровне неловко было сказать правду — еще подумают, что она жмот и жалеет гостю тарелку супа. Поэтому отвечала неопределенно:

— Дела заботят. Вон и в Америке, говорят, кризис.

Гостья посмотрела на нее пристально и сказала:

— Дорогая Лариса Петровна. Америка Америкой, а я на вас давно удивляюсь. Так жить нельзя. Надо учиться у французов.

— Это сантимы считать? — презрительно поджала губы Лариса Петровна. — Ну, знаете ли, нам этому учиться уже поздно.

— Ну, как хотите, — обиделась гостья. — Вы видите, как я работаю. Я действительно сантимы откладываю. Еще лет пять побегаю, а там кусочек земли куплю. Еще побегаю — и домик поставлю. И будет мне под старость куда голову преклонить.

— Одни налоги все съедят, — крякнула из кухни Авдотья Ивановна.

— Ну, делайте, как хотите, — опять обиделась гостья. — Если вы считаете, что с вашей стороны самое правильное дармоедов принимать, так и продолжайте. Тогда и не охайте.

— Ну, что же вы так рассердились, — смутилась хозяйка. — Положение наше действительно очень трудное. Средства подходят к концу. Не идти же мне в фам де менаж.[91]

— Да никто и не возьмет, — успокоила гостья. — Еще Авдотью Ивановну куда-нибудь с грехом пополам можно было бы пристроить, ну, а вас…

— Так что же, прикажете умирать, что ли? — криво усмехнулась хозяйка.

— Нет, не умирать надо, а за ум взяться.

— А это что же значит? — с интересом осведомилась Лариса Петровна.

— Гнать их всех, вот что.

— Тоже выдумают, — презрительно усмехнулась вылезшая было из кухни Авдотья Ивановна, махнула рукой и ушла.