Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 43 из 94

— Лиза.

— Какое глупое имя. Ну что же вы ждете? Можете уходить. Марджори, — обратилась она к домоправительнице, — уведите эту гусыню.

Марджори повела совершенно растерянную Лизу вдоль длинного коридора.

— Не обращайте внимания, — успокаивала она ее. — У нее не все клепки на месте. Но платит она хорошо.

— Неужели правда, что ей больше семидесяти? — ахала Лиза.

— Ну конечно, чего же тут удивительного? На морде кожа стянута, на теле все, что разбухло, подрезано, что отвалилось, пришито, ресницы подклеены. Каждое утро приезжают к ней из института красоты две мастерицы, размачивают, разглаживают, раскрашивают.

Лиза удивлялась, качала головой.

Прогнанная сиделка сказала, что надо давать, что впрыскивать. Старуха была отравлена вином и наркотиками. От подагры у нее распухли колени, и она не может больше танцевать, что ее приводит в бешенство.

— Вот здесь шкап для ваших платьев, — сказала сиделка. — Но не стоит ничего развешивать — все равно она вас скоро прогонит.

Лиза съездила за своим сундучком и водворилась на новом месте.

Проводившему ее знакомому шоферу она рассказала обо всех чудесах американки, и он долго качал головой и пощелкивал языком.

— Вот это жизнь! Вот это я понимаю! Эх, хоть бы недельку так пожить!



Лиза улеглась и стала засыпать, когда снова ее разбудил звонок.

На этот раз хозяйка была не одна. Она сидела на постели, и горничная смывала ей с лица наложенную на него мастику.

— Идите скорее, Шарп. Что вы смотрите? Я же вам сказала, что буду вас звать Шарп. У меня была собака Шарп. Возьмите от этой гусыни лосьон и вымойте мне лицо. Она ничего не умеет. Уходите прочь! Вы! Нет, совсем, совсем уходите прочь из моего дома. Шарп, разбудите Марджори, пусть она вызовет сейчас же шофера, чтобы он увез эту гусыню из моего дома.

В пять часов Лизу снова разбудил звонок.

Американка держала в руках большое круглое зеркало и внимательно рассматривала свой лоб.

— Вы очень долго заставляете себя ждать, Баг. Вы помните — я вам сказала, что я буду вас звать Баг. Это легче всего. У меня была лошадь Баг. Посмотрите, Баг, не нужно ли мне сделать волосы немножко синее?

— Ах, нет, — отвечала Лиза, широко открывая слипающиеся глаза. — Так очень хорошо.

— Вы ничего не понимаете. Знаете, я лучше буду вас звать Джонни Дэф. Это имя моего третьего мужа. Это будет легче всего запомнить.

— Отчего же вы не спите? — вступила Лиза в свои обязанности. — Постарайтесь заснуть.

— Я не могу спать. Мне скучно спать. Уходите прочь, мне с вами еще хуже.

В восемь часов утра пришла массажистка. Ждала до десяти. В девять пришли из института красоты. Ждали до одиннадцати. В половине двенадцатого пришел доктор. Ждал до часу. Все нервничали, все говорили, что время было им назначено, все бегали к телефону, объясняли, умоляли кого-то подождать. В общем, каждый прождал больше двух часов. Перед приемом доктора на кровать постелили бледно-розовое атласное белье.

— Это всегда так, — объяснила Марджори Лизе. — Для докторов — все розовое атласное. Для дневного отдыха — все из красного крепдешина. Для профессора — голубой атлас. На ночь — белый батист. Меняем все три раза в день.

В это утро доктору не повезло.

Американка его выгнала.

— Прочь! Прочь! Уходите прочь!

Доктор вышел, пожимая плечами. Видя новую сиделку, чтобы спасти положение, озабоченно нахмурился и сказал:

— Она сегодня очень нервна. Я завтра привезу вам новое лекарство.

— Джонни Дэф! — крикнула из спальни американка. — Бегите вслед за доктором и скажите, чтобы он больше не смел сюда приходить! Прочь! Прочь!

В четыре часа пришли три примеряльщицы от модистки, принесли шляпы. Американка очень себе в этих шляпах понравилась, дала каждой девице по 100 франков на чай и велела поскорее закончить.

Через час после их ухода она вдруг подбежала к телефону, вызвала хозяйку шляпной мастерской и стала кричать, что шляпы отвратительные, что она от них отказывается, что мастерицы дерзкие и наглые и что она просит немедленно их прогнать, иначе она не закажет ни одной шляпки.

За завтраком, изысканным и великолепным, хозяйка ела с аппетитом, но за последним блюдом неожиданно решила, что все было дрянь, и велела сейчас же прогнать повара.

Пока американка отдыхала в красных простынях, Лиза бродила по дому. Настроение было истерическое. Казалось, еще минутка, и закричит, заплачет, затопает ногами. Хотелось отвлечься, почитать что-нибудь. Но во всем доме не нашлось ни одной книги, ни одной газеты.

После завтрака поехали в банк. Американка из автомобиля не вышла, послала шофера к директору. Тот выбежал без шляпы.

Лиза слышала, как он вполголоса спросил у шофера: «Она сегодня в хорошем настроении?» — и сел к ним в автомобиль. Американка долго говорила с ним о каких-то бумагах и, по-видимому, отлично во всем разбиралась.

Потом поехали выбирать платья в один из лучших домов Парижа. Американка капризничала, издевалась над манекеншами, бранила фасоны неприличными словами, коротко, словно лаяла. Все отвечали ей чарующими улыбками.

Вечером прибежал прогнанный доктор. Американка сказала ему: «Вы ничего в медицине не понимаете». Подарила ему 1000 франков. Проходя мимо Лизы, он смущенно пробормотал: «Большая оригиналка!»

Ночью пошли те же истории. На следующий день выгнала шофера, отказалась от всех заказанных вчера платьев. Лиза вертелась как на пружинах, откликалась на имена всех кошек, собак, лошадей и мужей своей хозяйки и урывала минутки, когда можно было сбегать к себе в комнату повалиться на постель и поплакать.

— Я не могу уйти. Мне есть нечего. И нечего послать матери в Москву. У меня мать умирает. Я не могу уйти.

В четвертую ночь, под утро, когда ее разбудили в пятый раз, только для того, чтобы спросить, отослать ли зеленую шляпу или оставить, она вдруг села на кресло у кровати и, спокойно глядя прямо в лицо американке, сказала:

— Я сегодня уйду от вас. Я больше не могу.

Та молча, с большим удивлением, смотрела.

— Я не могу. У меня нет морального удовлетворения.

— Чего нет? — с любопытством переспросила та и потом повторила, удивляясь и словно радуясь новинке: — Мо-раль-ного удо-вле-творения.

— Я сиделка, мое дело ухаживать за больными, облегчать страдания, — медленно и толково объясняла Лиза. — А у вас я совсем замоталась, и все по пустякам. Я готова в десять раз больше работать, но настоящую работу. А ведь вы измываетесь над людьми за свои деньги. Я этого не могу. Душа болит.

— Душа? — радостно удивилась американка. — Значит, это вам мешает?

— Н-не мо-гу! — прошептала Лиза и всхлипнула.

— Ну, ну, идите, идите, — все так же удивленно проговорила американка и тихонько дотронулась до ее плеча.

Лиза не могла уснуть. Ей все виделось удивленное лицо американки.

— Нет, она все-таки что-то почувствовала. Что-то до нее дошло. Она человек, человек, испорченный богатством и раболепством, но душа у нее есть.

И ей представлялось, как она пробудит эту душу, направит нежно и ласково на доброе и светлое.

— Люди или бедны, или жадны. Вы только это в них и видели, только тем и занимались, что мучили их вашими деньгами. И вот смотрите, я, нищая, отвергла их и ухожу.

И ей снились приюты, богадельни, больницы, созданные преображенной американской душой.

Она плакала от счастья.

— И все это, в сущности, сделала я.

Под утро она заснула, заспалась, вскочила, испуганная, но, вспомнив о «перевороте», радостно побежала к своей хозяйке. Но у дверей ее спальни остановилась. Остановил ее голос американки, громко и отчетливо говорившей:

— …чтобы прислали новую. Эту, русскую кобылу, я сегодня ночью выгнала. И не давайте ей за две недели вперед, как заплатили той гусыне. Она прожила всего четыре дня, она истрепала мне все нервы, она дура, она хуже той воровки, которая унесла мое кольцо. Вон ее из моего дома. Вон! И чтоб не смела… и чтоб не смела…

Два романа с иностранцами

Были тихие сумерки.

По стене бегали огни автомобилей, вскрикивали их гудки, звякал трамвай. Острым буравчиком сверлил ухо призывный звонок соседнего кино.

И все-таки для тех двух женщин, которые сидели, поджав ноги, на колченогом диванчике, сумерки эти были тихими, потому что день со всеми его тревогами и заботами кончился, и в эти два-три часа перед сном можно позволить себе ни о чем не думать и не беспокоиться.

В такие тихие сумерки разговор ведется душевный. Шагать по полутемной комнате неудобно, надо сидеть спокойно. От спокойной позы и мысли делаются сосредоточеннее, не скачут с предмета на предмет. Самые привычные врали теряют свое вдохновение, становятся проще и искреннее.

Молодежь в такие минуты охотно говорит о смерти. Люди постарше — о любви. Старики — о разных приятных надеждах.

Те две дамы, которые поджали ноги на колченогом диванчике, были уже не первой молодости и поэтому говорили о любви.

— Нет, теперь все для меня кончено, — сказала одна.

Если бы в комнате было светлее, мы увидели бы, что у нее очень усталое лицо, погасшие глаза и плечи ее закутаны в серый пуховый платок, всегда чуть-чуть разодранный на плече, уютный, пахнущий духами и папиросами, словом — традиционный платок русской скорбящей женщины.

— Не преувеличивай, Наташа, — ответила другая. — Ты еще молода. Кто знает.

— Молода? — с горьким смешком сказала Наташа. — Нет, милая моя, после того, что я пережила, я себя чувствую семидесятилетней. Сама виновата. Не надо было изменять памяти Гриши.

— А сколько же лет ты была за Гришей?

— Лет? Лет! Пять недель. Познакомились перед самой эвакуацией. Сразу и повенчались. А через пять недель он выступил в поход. Больше мы и не встретились. Он был очень мил.

— Ну, на пять-то недель всякого бы хватило.

— Н-не знаю. Н-не думаю, — обиженным тоном сказала Наташа.

— А что, собственно говоря, у тебя вышло с этим твоим женихом-французом? Я ведь толком ничего не знаю. Мы тогда встречались редко, когда он за тобой ухаживал. А потом слышу — свадьба расстроилась. Что он, разлюбил тебя, что ли?