Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 50 из 94

— Хлеба сегодня нету.

Катюша глотнула бурды и снова опустила голову на колени.

— Вот, — думала, — верно, так и умру. Не надо об этом думать, надо думать о хорошем, о маленькой Ляльке.

Но о Ляльке думать было страшно.

О завтрашнем дне — совершенно невозможно.

Скоро придут белые. И муж, и влюбленный Брик сейчас же разыщут ее.

Вспомнилось последнее свидание, ночь в темном доме, без огня, шепоты, протянутые руки.

— Ты?

— Вы?

— Катерина Сергеевна! Ваши ручки! Вы не можете переодеться крестьянкой. Ваши ручки вас выдадут. У вас ручки маленькой принцессы.

Это извивается Володя Брик.

На рассвете оба ушли.

— Ах, — шепчет Брик, — ах, если бы умереть за вас!

Рано утром лагерь зашевелился.

Кто-то потряс Катюшу за плечо.

— Тетенька, а тетенька! Мы до вечера все уйдем, а ты можешь здесь оставаться. Собирай в лесу валежник, поддерживай костер. Вот тебе. Больше ничего нет.

Большая заскорузлая лапа сунула ей четыре картофелины. Она молча взяла.

— И чего это я все молчу, как идиотка? — подумала она.

Утро было туманное.

— Надо уходить, пока туман, — сказал кто-то. — Можем слева спуститься, нас снизу и в подзорную трубу не увидать. Облако нашу гору отрезало вчистую.

Тихо гудели голоса.

— Сколько их тут? — думала Катюша.

Протягивались руки к костру, брали уголек закурить трубку.

И долго еще сидела Катюша в полудреме, в полубыли. А когда совсем проснулась, было светло, туман ушел, костер догорал, и кто-то, тыкая в него палкой, шевелил угли.

— Ага, бабка, проснулась.

Это был вчерашний полусолдат-полупоп.

Катюша поднялась, потянулась и почувствовала, что еле двигается, — так все у нее болит.

Спросила:

— Куда они все ушли?

— А кому куда надо, тот туда и пошел, — неохотно отвечал полупоп.

— А много их здесь? — опять спросила она.

— А вот коли не лень, встань ночью и посчитай. А я, между прочим, тебя ничего не спрашиваю. Вот и понимай.

— Что же мне понимать?

— А то, что про свое молчи, о чужом не спрашивай. Теперь поняла? Поди-ка лучше веток наломай, костер поддержать, — строго приказал он, повернулся и пошел. А уходя, проговорил вполголоса, но отчетливо и с большим чувством: — Ну, что ни баба, то дура, что ни баба, то дура. И отчего это, Господи?

Весь день бродила Катюша голодная, холодная. Полупоп куда-то скрылся.

К вечеру, чтобы не попадаться никому на глаза, залезла Катюша сбоку под чужой шалаш. Побаивалась она все-таки этих зеленых.

Когда стемнело, загудели тихие голоса, стали люди собираться.

Точно в сказке: полезла красавица на печку и смотрит, как в избу входят молодцы-разбойнички.

С ее места хорошо был виден костер и силуэты вокруг него. Были люди вооруженные и явно военной выправки. Были и мужики, ходили косолапо, вразвалку. Разговор слышался простоватый.

— Оттентелева. Сюдою пройтить ближе, тудою легше.

— И чаво же это, туды-растуды!

— Черт твою двадцать.

И вдруг ясно и определенно тихий басок сказал по-французски: «Ça n’empêche pas…»[102]

Конца фразы она не слышала. Другой голос отвечал, трудно было разобрать — что, но по звуку тоже по-французски.

— Галлюцинации, — решила Катюша.

Хотелось есть. У костра что-то варилось, черпали, накладывали в котелки.

— А где же наша старуха? — спросил кто-то.

Катюша высунула голову, поискала глазами. Любопытно было, что за старуха у них такая.

— Эвона она где!

И шаги направились прямо к ней.

— Иди, бабуся, получай свой паек, — добродушно сказал длинный парень, тощий и курносый, похожий на смерть в хаки.

— Да почему же они меня старухой считают? — удивилась Катюша.

Она тяжело поднялась и, припадая на больную ногу, поплелась к костру.

Там дали ей в черепушке мутную жижицу, горячую до блаженства.

— И рукам тепло, и щекам тепло, и животу жарко.

Поела и поползла к себе, под чужой шалаш.

По дороге поглядывала исподтишка — кто бы это такой говорил по-французски? Но никого подходящего не нашла и решила, что ей показалось. Но верить не хотелось, что показалось. Как-то спокойнее было бы, если бы действительно здесь очутился барин, говорящий по-французски. И даже неизвестно, почему спокойнее. Может быть, он прохвост хуже всех.

И так прожила она больше недели и все только удивлялась, почему не умирает и почему не хворает. Уж очень было холодно.

И вот как-то вечером, когда все улеглись, остались у костра только двое. Один мозглявый мужичонка, раздевшись до пояса, грел у огня бурую свою спину с острыми, как щепки, лопатками и заботливо выбирал из снятой рубахи насекомых, приговаривая:

— Эх тех-тех, и и-эх тех-тех.

Потом повернулся к соседу и сказал:

— Mais ça ne peut pas durer…[103]

А сосед был Катюшин знакомец, полупоп-полусолдат!

Утром вдруг поднялась в лагере суетня. Стали быстро складывать палатки, забрасывать костер землею.

— Эй, бабка! — окликнул ее кто-то.

Это был тот, который разговаривал с ней в первый вечер и дал ей есть.

— Эй, бабка! Мы уходим. Большевики близко. Уходите скорее.

— Куда же я денусь? — ахнула Катюша.

— Бегите к матушке. Она решит. Спускайтесь все вниз и вправо. Если и встретите их разъезд, они вряд ли вас тронут. Лупите скорее. Если вас тут найдут — беда.

Катюша побежала вниз.

Выбравшись из лесу, встретила трех конных солдат.

— Эй, бабуся, ты чего?

— Кони ушли. Коней ищу, — ответила она спокойно, сама удивляясь. Что за чертов маскарад! Ей двадцать восемь лет, и она для всех старая бабка. Вшивый мужик беседует с голодранцем на французском языке.

— Не удивлюсь, если Оська окажется камер-юнкером высочайшего двора. Растеряли мы все. И облик, и душу.

Вечером выждала, когда совсем стемнеет, стукнула к матушке.

Старуха открыла оконце.

— Господи, спаси и помилуй! Никак Сергеевна! Чего же ты пришла?

— Ушли зеленые.

— Мамочки мои! Что же я заведу? Ну уж входи, лезь в кадку.

Но прежде кадки напоила ее старуха в кухне горячей водой — чаю не было. Дала кусочек хлеба.

— Завтра проведет тебя Оська через горы в Карсинск. Там тебя никто не знает, а здесь попадешься, здесь тебе шагу ступить нельзя.

— Одного не пойму я, матушка, — сказала Катюша, — кто мог наших выследить? Пришли поздно, ушли — еще темно было. Никто их не видел.

— Как кто? Разве не знаешь? Такой с твоим мужем приятель приходил, он и выдал.

— Брик! — ахнула Катюша. — Быть не может!

— Он самый. Их обоих поймали, обещали свободу, если скажут, кто их укрыл. А не то расстрел. Муж-то твой успел бежать, ну, а Брик и выдал.

— Меня! Меня предал! Такой ценой свободу купил!

— Ничего не купил, — спокойно сказала матушка. — Расстреляли.

Научила матушка Катюшу, как придет в Корсинск, сразу направиться к тамошней матушке. Она свой человек и много народу спасла и укрыла. Она либо у себя спрячет, либо куда-нибудь пристроит. На нее надеяться можно вполне.

Хотелось Катюше хоть глазком взглянуть на свою девочку, но об этом и заикнуться не посмела. Одно матушка разрешила — послать с Оськой записочку, без подписи: «Жива, здорова». Сестра почерк узнает.

На дорогу дала матушка Катюше немного хлеба и чесноку.

— Нечего нос морщить. Без чесноку нипочем не дойдешь. В нем сила.

Платья никакого дать не могла, только тряпочку-повязочку на голову да парусиновые туфли.

Так и пошли они с Оськой снова по горам, по долам, по дремучим лесам.

Туфли в первый же день размякли, пришлось опять шлепать босиком. Ели только хлеб да чеснок.

— Удивительная штука этот чеснок, — говорила Катюша. — Гадость, жжет, воняет, тошнит, прямо голова кружится, а будто от него легче. Словно дурман.

Часто Катюша садилась прямо на дорогу и плакала. Оська деловито выжидал, точно она дело делала. Потом шли дальше.

Несколько дней все подымались. Раз вечером набрели на стоянку. Горел костер, грелись люди. Катюша испугалась, но Оська подошел смело.

— Свои, зеленые. Тут большевиков еще быть не должно.

Зеленые дали место у костра, накормили горячим.

Потом еще несколько раз высоко на горах встречались эти «свои». Давали хлеба и чесноку.

— Ешь, бабуся, чеснок

— В ём лекарство мышьяк, — объяснил какой-то ученый оборванец. — От его сила в мускулатуре и в грудях.

Шли они с Оськой долго, день за днем. Брела Катюша, как пьяная, качалась, закрыв глаза.

Потом стали спускаться. Думала, будет легче, а вышло еще труднее. Горы размякли, текли вниз оползнями, ноги скользили, приходилось цепляться за кусты, за камни, идти боком, нащупывая ногой, куда ступить.

Наконец после многих-многих дней пути, увидела горизонт широкий и синий — море. А внизу, под ногами, городок. Это и был Корсинск! Спускались к нему осторожно, прятались за камни.

Оська живо разыскал матушкин домишко. Дело здесь велось совсем недоверчиво. Матушка в дом к себе не пустила, а вышла для переговоров за калитку.

— Стало быть, матушка Агния Петровна вас посылает? А как же я вам поверю?

Тут выступил Оська.

— Так ведь я же Оська. Ну?

— Н-да. Это так, — согласилась матушка.

Она была высокая, сухая, взгляд острый, но какая-то словно бестолковая или уже очень напуганная. Подумала, поморгала.

— Ну ладно. Идите.

Вошли в узенький коридорчик. Темно, тесно. Пахло кислым хлебом. Через щель запертой двери поглядел чей-то глаз, и дверь прихлопнули покрепче. Слышались приглушенные голоса.

— Я тебя, Оська, покормлю, — сказала матушка, — да и иди себе домой. А вы, тетенька, не знаю, как величать, поместитесь пока что на кухне, а там, бог даст, пристрою вас куда-нибудь. Доить умеете?

— Не знаю, не пробовала, — испуганным шепотом отвечала Катюша. — Должно быть, умею. Даже наверное умею. Даже отлично умею.