Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 60 из 94

Назаровна даже руками замахала. Не может русская душа даже в воображении своем спокойно зайца видеть.

Помню, давно рассказывал офицер, как учил он новобранцев за городом, на городском выгоне — дело было в провинции.

— Ать, два! Ать, два!

Все шло хорошо. Вдруг кто-то в строю — подумайте только, в строю — как заорет: «Косой! Косой! Косой!»

И все всполошились, руками замахали.

— Ату его! Ату его! Га-га-га!

Обернулся офицер — что за история? Заяц скачет — только и всего.

— Что же, досталось от вас солдатам?

— Ну что ж с этим поделаешь. Они и сами не понимают, как это так вышло. Не мог деревенский парень, всего-то недели две как из родного села, не мог он не заорать. Душа в нем прыгнула, душа закричала. Ну как с такого взыскивать?

И вот сидит передо мной Назаровна на фоне белой пухлой, заснеженной ветки и кричит «ату!» тому зайцу, которого видит ее душа.

— Как же это вы, Анна Назаровна, в парижском предместье волчьи следы нашли?

— Ну вот поди же ты! Может быть, они теперь здесь таких собак развели, что по-волчьему бегают. Хотя леса тут неподалеку есть, что «ему» стоит сюда забежать. «Он» бежит скоро, а здешним ажанам и в голову не придет, что это «он», а не собака. У нас, в Тиму, в Курской губернии — я ведь куряночка — так в суровую зиму волки сплошь в город забегали. Собак таскать. Ей-богу!

Глаза у Назаровны стали круглые. Хочется русской душе, снежку понюхавши, про волка поговорить. Как-то уютнее делается. Если на дворе стужа, снегу под окно наметет, ветер в трубе подвывает, как чудесно в теплой комнатушке у начищенного самоварчика чувствовать себя от всех страхов упрятанными. Ни буря тебя не заметет, ни мороз не заморозит, ни волк не съест. Дрова в печке потрескивают, пахнет березовым дымком.

— В степу нынче большая пыль поднялась, — говорил чей-то голос.

По-степному метель — «пыль».

И от слов этих еще уютнее…

— Волки, они лютые, — говорит Анна Назаровна. — Во время войны они нашим раненым руки-ноги обгрызали. Ох, война, война! И что-то будет?

Вздохнула и прибавила тоном мудрого политика:

— И такая теперь у всех народов пошла национальность, что так и норовят, как бы друг дружке в морду въехать, то есть в рыло. Извините, я хотела сказать — в зубы. Тут скоро как следует по-русски и говорить разучишься.

Она взглянула в окошко и забыла мудрую политику.

— Ну, ей-богу, Васильевский Остров! И снова снежок запурашил. А помните, как к нам в Питер на масленой неделе чухны наезжали? Вейка. Коврики у них на санях были не меховые, а шерстяные, и на них разноцветные лоскуточки нашиты. Потеха! Мальчишки рядили такого вейку: «Эй, на лимонный завод, гривенник!» Вейка признаться не смеет, что не знает про такой завод, где лимоны делают, и крутит по городу, а мальчишкам того и нужно. Ох, вспомнишь, так обхохочешься.



Вечер.

Тихо-тихо. Правда, вроде Васильевского Острова, где-нибудь около Тучкова моста.

В боковой улочке нашего тихого пригорода езды мало, снег не укатан, лежит пухлый, ровный: сгладил тротуар с мостовой. Ступаю осторожно, не доверяю французскому снегу. Нет, держит, скрипит.

— Снег, милый ты мой! Молодчина ты, что скрипишь совсем как настоящий. Спасибо тебе, голубчик!

Со мной собака. Говорили, что она какой-то самоедской породы, да не верилось. Оказывается, правда. Носится как угорелая, нюхает снег, фыркает, роет, взметает дымные вихри, купается, катается в них.

— Бежим вместе!

Вот дом двухэтажный с крылечком. В таком доме жил когда-то, давно-давно, в нашей предгробной жизни Федор Сологуб на Васильевском Острове, пока не женился и не завел себе квартиру с розовыми занавесками.

Вот, если позвонить, он сам откроет двери. В такую небывалую ночь все возможно…

У него стол уставлен пряниками и русскими душистыми яблочками. За столом всех узнаю — Блок, Гумилев, Георгий Чулков и заезжий гость Андрей Белый. Чай разливает сестра Сологуба, желтая, плоскогрудая, умершая от чахотки.

— Николай Степанович, — говорю я Гумилеву, — помните, как мы вместе сочиняли про луну, что ее «не надо знать»?

— Помню, — скажет он. — А потом больше уже про луну не говорили, потому что кто-то из нас умер.

Сестра Сологуба протягивает мне чашку. Чашка дребезжит в ее мертвой руке. И вдруг стало тихо-тихо. Поднимаю глаза. Улица, фонарь, блестящие и легкие, как пластинки бертолетовой соли, летят перед фонарем снежинки. Самоедская собака с разбегу толкает меня мордой.

— До свидания, Федор Кузьмич, — шепчу я Сологубу. — Все вы сейчас заметены вот таким белым, тихим снегом. Это не грустно. Это спокойно.

Поворачиваю к дому. И вдруг далеко в переулочке светится окошко малиновым огоньком. Где я такое видела? Ах да — на старой рождественской открытке. Там была занесенная снегом избушка, сумерки, малиновый огонек в окошечке. А к домику подкралась лиса и смотрит, смотрит на малиновый огонек. Желтый пушистый хвост стелется по снегу.

Смотрю и я на малиновый огонек. Дом весь слился со снегом, и кажется, что это избушка, и видится лиса уже рядом со мною. Чего она так смотрит на чужой огонек? Видно, чует, что там уют и что жарят там гусятинку либо курятинку. Подкрадется, подсмотрит. Тянет нас туда, лисанька. Манит тебя курятинка, а меня уют. Да не про нас это писано.

А снег сыплет, сыплет. Может, и он приснился?

О бодрости

Эту бурную повесть из эмигрантской жизни следовало бы читать, развернув перед собой карту города Парижа. Впечатление от повести было бы полнее и ярче, и именно такое, какое имеет в виду автор.

Героиня повести Вера Сергеевна Резатова была хорошо вооружена для борьбы за существование. Она умела шить, вязать, печь пирожки, отделывать шляпки, делать массаж и ухаживать за больными. Казалось бы, такой человек не потонет в житейском море, даже в самую сильную бурю.

И вот, однако, случилось так, что со всем своим прекрасным вооружением оказалась Вера Сергеевна без занятий и сидела на шомаже. Сидела, но бодрости не теряла, искала и надеялась.[112]

И вот как-то в тусклое зимнее утро, когда сыпался с неба полу-снег-полудождь, постучалась к ней улыбка судьбы. Улыбка эта явилась в облике приятной полной дамы, в пальто под котик, отделанном мехом под лисицу, в перчатках под замшу и в гриме под молоденькую.

Дама вбежала в комнату, потом вспомнила, что не спросила, можно ли войти, повернулась, стукнула в дверь кулаком и сказала:

— Все равно вы ведь пермете. Между прочим, ура! Только торо[113]питесь. Дивное место. Если упустите, локти себе кусать будете. Я как услышала, сразу подумала: вот это для моей Веры Сергеевны. И бегом к вам. Только если вы будете тянуть, да раздумывать, да расспрашивать — так пишите пропало. Выхватят из-под носа.

Тут она поперхнулась так, что Вера Сергеевна успела вставить слово.

— Место? — спросила она. — У кого? Какое?

— У кого — не знаю. Знаю только, что дивное. Ухаживать за больной. За хронической. Понимаете? Хро-ни-ческой. И надежды на выздоровление, говорят, никакой, и сама она здоровенная, так что сто лет протянет, еще нас с вами переживет.

— Здоровенная больная? — удивлялась Вера Сергеевна. — В жизни своей такого явления не встречала.

— Парализованы ноги, — радовалась гостья. — Милейшая семья, будут вас на руках носить. Впрочем, я про семью в точности не знаю, но вполне допускаю, что она милейшая. И потом, ясное дело — люди состоятельные, раз хотят держать при старухе особую сиделку. Будете как сыр в масле. Только чего же вы сидите? Собирайтесь скорее — здесь каждая минута дорога — перед носом отобьют.

— Господи! — заволновалась Вера Сергеевна. — Да где же они живут? Как их адрес? Как их фамилия?

— Говорю же вам, что ничего не известно. Вы должны немедленно бежать к Василевским и спросить старую няньку, она вам все объяснит и направит вас куда следует. Да одевайтесь же! Прямо зло берет, на вас глядя.

— Да я никаких Василевских не знаю!

— Ну это не имеет значения. Скажите няньке, что мадам Стеклова вас послала, и все тут.

— Да где же они живут?

— Живут они за Порт-д’Иври. Дойдите, значит, до Порт-де-Клиши, а потом как-нибудь с пересадками. А то, может быть, где-нибудь автобус найдется подходящий. Главное, торопитесь. Вот адрес на записочке.

— Я еще и кофе не пила.

— Не до кофиев теперь, милая моя, когда, может быть, вопрос жизни решается.

Вера Сергеевна перекрестилась.

— Ну, что Бог даст.

Было сыро и скользко. В метро пахло вином и мокрой собакой.

«Чудное место, — думала Вера Сергеевна. — Интересно, что за семья. Может быть, больная окажется милой, доброй старушкой. Я привяжусь к ней всей душой. Она будет звать меня Верочкой. „Верочка, — скажет, — поправьте мне подушечку, как вчера“. И вся семья будет говорить: „Спасибо вам, при вас наша милая больная прямо ожила“. Я буду читать ей что-нибудь старинное. Вальтер Скотта или… Боже мой! Пересадка! Чуть не пропустила из-за проклятой старухи! Читай ей с утра до ночи Вальтер Скотта!..»

Пересела и опять наладилась думать про старуху.

«Я прямо уже заранее полюбила ее. Бедная! Как, должно быть, тяжело вот так лежать. Буду ее немножко массировать. Впрочем, черт с ней. Потом еще доктор привяжется и скажет, что именно мой массаж и свел ее в могилу. Буду строго исполнять предписания, и того довольно».

С трудом разыскала Василевских. Улица оказалась не Русет, как записала утренняя благодетельница, а Босет, и номер не двадцать пятый, а просто пятый. Ну ничего. Главное, что нашла и улицу, и дом, и Василевских, и няньку.

Нянька была старая и очень всем недовольная.

— Ме-есто? Како-тако место? Ах, это при больной. Так бы и говорили. Я-то ничего не знаю, а это вам надо спросить на улице Молитор, там живет русская консьержка. Это все от нее идет. А живет она на Мервоне. Улица Мервон около Сан-Клу. Не то сед