Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 63 из 94

— Уж поскорее бы добраться до дому.

Подъезжая к русской границе, все мы кипели негодованием и злобой.

— Перевешать бы их всех до одного!

— Сжечь на медленном огне!

— Сначала немножко пожечь, а потом повесить.

— Такая подлость! Такая низость!

Беззащитных, больных, безоружных туристов? Нет таким людям места на земле… Всех до последнего… Зверье! Скоты! Гады! Не будет им прощения во веки веков.

И вот переходим мы на границе через мостик. Длинные мостки. Идем и видим: шагает навстречу нам толстый румяный молодой человек и катит велосипед. На жирной шее игривый галстучек, костюм добротный, спортивный и даже полевой цветочек в петлице.

— Господа! Да ведь это немец! — сказал кто-то.

— Ну, конечно, немец. Возвращается на родину.

— Идет цурюк, — хихикнул кто-то.[118]

На путника цыкнули.

— Чего же тут смешного? Он, может быть, всю жизнь в России прожил, может быть, и родился где-нибудь в Тамбове.

— Вторая, значит, родина была.

— Бедный, бедный.

— Ну, вид у него не очень страдающий.

— Что же из того, что человек полный? Вы думаете, у полного по своей родине душа не болит? У него, может, сердце-то кровью исходит. Улыбается? Улыбается, чтобы не расплакаться. Звери вы, если не понимаете.

— Может, догнать его? Пожать руку?

— Шоколаду бы ему дать, чего-нибудь сладенького.

— Может, и денег-то у него нет…

— Наверное, где-нибудь мать о нем убивается.

— Бедный, бедный! И тако-ой-то молодо-ой!

Нет. Мы по трупам своих колесниц не направляли. И когда немцы были разбиты, со вздохом повторяли:

— Разве народ виноват, что его заставили убивать?

Народ не виноват. А тот, кто был виноват, сидел в спокойном месте, предавался семейным благословенным радостям и разводил самые нежные розы.

И его ведь тоже было жалко.

Ведь на чужбине-то розы разводил. Легко ли на чужбине садоводничать?

— Знаете, я все это отлично понимаю. И благородное негодование, и даже ненависть, и чувство мести. Ну как можно простить какого-нибудь чудовищного убийцу, истязателя! Тут вся душа восстает в возмущении. Все это я понимаю и чувствую. И вместе с тем вполне сознаю, что если бы насел на меня омерзительный убийца и стал бы мне горло пилить, и заметно было бы, что он устал, и боится, и выбивается из сил, то, уверяю вас, где-то в глубине души мне было бы его чуть жалко. И глупо, и странно, но чувствую, что было бы именно так.

Что ж, может быть, это и правда. Недаром же у нас всегда была особая нежность к осужденным преступникам. Нежность и жалость. Их так и называли не арестантами, а «несчастненькими».

К убийце было в наших сложных душах больше жалости, чем к жертве.

— Приняла мученическую смерть. Ей это на том свете зачтется. А вот ему-то, подлецу несчастному, каково? Ведь, поди, мучается как. Наверное, и сны у него тяжелые. А ведь тоже в детстве мать его укачивала.

Никак не может русская душа не умилиться при мысли о том, что подлец был когда-то ребенком, и не растрогаться, что у подлеца была мать. И ничего с этим не поделаешь. Жалко, да и только.



Мы живем среди удивительного народа и видим его в дни тяжелых испытаний. И он поражает. Поражает своей выдержкой. Ни суетливого беспокойства, ни истерической растерянности, ни слез. Все замкнуты, сдержанны, настороженно готовы ко всему и деловито спокойны.

Вспоминается Россия в ее такие же дни.

Помню — плыли мы по Волге. И на каждой остановке видели новобранцев. Парни шагали под бабье причитанье. Причитанье было необходимо. Таков был ритуал.

Парни шагали бесшабашно и как бы равнодушно. Но со всех берегов неслась «расстанная».

«Последний нонешний дене-ок», — такая отчаянная, за душу хватающая песня. Точно вся Волга провожала их и плакала этой песней. И радость, и горе русской души ведь всегда шли с песней.

Теперь уж мы привыкли к сдержанным деловитым солдатам Европы. А они тоже удивлялись в прошлую войну, когда слышали лихую «Мелку-пташечку» шагающих по французским дорогам русских воинов.

Вспоминается юг, Кавказ того же времени. Помню, зашли мы на почту и вдруг слышим на улице грохот телег, конский топот, и радостные, праздничные голоса поют что-то знакомое, а узнать нельзя.

Вышли на улицу, смотрим — катят телеги, покрыты коврами, разубраны цветами, лентами, лошадям в гривы вплетен кумач, завиты позументы. И сидят на телегах парни в красных, синих, желтых рубахах, шапки заломлены набекрень, раздирают гармошки, перебирают лады, и с ними рядом разряженные румяные бабы, обнимают их за плечи, смеются и во все горло радостно, лихо, буйно поют: «Последний нонешний дене-ок».

Ну, до того весело, счастливо, разливисто, что и узнать песню «расстанную» только по словам можно было.

— Что это у них — свадьба? — спросили мы. — Как весело гуляют, да и сколько телег, одна за другой, так и катят.

— Какая там свадьба! — отвечали нам. — Это наши казаки на войну идут.

А для казаков война была делом очень страшным. Немцы казаков в плен не брали. Это было решение твердое — и казаки твердо об этом знали. В день объявления войны мы видели в Германии наклеенные на стенах вырезки из газет — последние известия, в которых говорилось, что к границе уже приближаются несколько казачьих полков. И все они вооружены нагайками. И немцы в ужасе читали об этом, неизвестном, вероятно, очень страшном оружии.



Отжужжало, ушло, улетело, там под звездами. Светает. Можно уснуть.

Может быть, приснится этот яркий солнечный день. Синее небо, красный кумач и смех, и раздольная, радостная песнь о «последнем деньке»? Неповторимое! Незабываемое!

Париж

Существует такой чисто парижский анекдот: вылезли двое пьяных из бистро, уставились на небо и стали спорить, что сейчас светит — луна или солнце. Решили обратиться к прохожему.

— Простите, — ответил тот. — Je ne suis pas du quartier. Я не из этого квартала.


В сущности, история эта даже не очень шаржирована. Каждый парижанин принадлежит своему картье. Только его картье ему дорого и интересно. Остальной Париж ему не нужен.[119]

Он даже как бы гордится, что не знает «чужих» улиц и их способов сообщения.

Существует и другой парижский анекдот.

Около памятника Виктора Гюго останавливается иностранец и спрашивает прохожего:

— Это что за памятник?

Прохожий смотрит на неуча с удивлением и отвечает с негодованием:

— Но… это Виктор Гюго, раз здесь площадь Виктора Гюго.

Тогда иностранец — неизвестно, искренно или нарочно — спрашивает:

— А кто же такой этот Виктор Гюго?

Прохожий разводит руками:

— Я не из этого картье.



Кажется, ни в одной стране мира не найдете вы таких не похожих друг на друга кварталов, как в Париже.

Дома, магазины, скверы, прохожие, костюмы, само уличное движение, темп жизни, разговоры, даже собаки, и те другие. Попадая из одного квартала в другой, вы точно переезжаете в другой город. Иногда будто из столицы в провинцию.



Вот центр города.

Автомобили ревут сплошной стеной.

Здесь больше ездят, чем ходят. На тротуарах не очень много народа, больше которые вышли из магазина или те, которые подъехали к магазину и смотрят на витрину перед тем, как войти.

Автомобили ревут от нетерпения.

Здесь самый пульс жизни, здесь медлить нельзя.

Перед бриллиантовой витриной — диадемы, колье, много-тысячные перстни — остановился с разбега элегантный молодой человек. Стоит. Глаза заволокло туманом. Ноздри чуть-чуть вздрагивают, он точно в трансе.

Кто он? Влюбленный, мечтающий видеть эту диадему на голове своей королевы? Гангстер, обдумывающий способ неслышно выдавить стекло?

У той же витрины, тоже с разбега, останавливаются две дамы. У них анатомически обтянутые юбки, серо-серебряного цвета волосы и, как бывает часто у француженок, — тонкие ноги с вогнутыми внутрь носками.

Они смотрят на бриллианты, и уголки рта опускаются у обеих напряженно и злобно.

А внизу, на тротуаре, у самой витрины, пристроилось странное существо. Однорукое, безногое, на низенькой четырехколесной платформе, прижалось существо спиной к стенке, вставило себе в нос какую-то сопелку, вроде гармошки, и дует ноздрей вальс из «Веселой вдовы». Тут же на тротуаре стоит коробочка из-под ваксы для собирания от щедрот слушателей.

Те, трое, у витрины отошли, оторвались. Элегантный молодой человек пошел за ними.

Он их убьет. Или они его заманят и прикончат.

А сопелка сипит из «Веселой вдовы».

За окном, за бриллиантами, серьезные, строгие приказчики, скорее похожие на банкиров, чем на торговцев, задумчиво смотрят на улицу.

Через стекло мехового магазина видны силуэты холливудских «звезд». Это продавщицы, говорящие на всех языках (одно и то же).


В магазине духов, лучших и драгоценнейших в мире, навстречу вам поднимается пожилая дама, полная достоинства. Она даже не напудрена, она скромна, серьезна и строга. Товар, который доверила ей знаменитейшая фирма, слишком драгоценен, чтобы можно было допустить около него какое-нибудь легкомыслие. Она даже говорит, понизив голос, чтобы вы поняли, что это некий храм, где веет дыхание самого Ваала-Самина, бога священных ароматов. И если вы позволите себе даже легкую улыбку, она живо сбежит с вашего лица, когда эта строгая жрица назовет вам цену выбранного вами флакона.


В витринах платья, шляпы, сумки, башмаки, дорожные вещи. Все самое новое, самое последнее, никогда еще не жившее, нигде никем не виданное, все — завтрашнего дня.

— Вы немножко испугались этой шляпки, мадам? Это вещь завтрашнего дня. Завтра вы приглядитесь, привыкнете и найдете ее отвечающей переживаемому моменту. Мир обезумел. Все летит к черту. Как же вы хотите, чтобы шляпка прочно сидела на голове. У нее тоже должен быть такой вид, будто она летит к черту. Вместе с вами, мадам.