Кусочек жизни. Рассказы, мемуары — страница 73 из 94

Какой огонь нужно раздуть в горниле творчества, чтобы перековать в Антиноя какого-нибудь прыщавого гимназиста с грязными ногтями.

Если бы я был рабом твоим последним!..



Кузмин быстро вошел в моду.

Его песенку «Дитя, не тянися весною за розой» распевали по всей России. Да и сейчас она еще не забыта.

Кузмин был признан, и не только признан — он был любим. У него не было литературных врагов.

— Теперь модное слово «очаровательный», — говорил Федор Сологуб. — Вот про Кузмина говорят «очаровательный».

Федор Сологуб даже, как ни странно, подпал под некоторое влияние Кузмина. Он неожиданно стал тоже сочинять бержеретки. Помню песенку о пастушке, которая купалась и стала тонуть и звать на помощь. Прибежал пастушок.

Младой младу влечет на мель.

Здесь бержеретке придан русский стиль, которого у Кузмина не было.

Страх гонит стыд,

Стыд гонит страх.

Пастушка вопиет в слезах:

Забудь, что видел ты.

Такова была бержеретка Сологуба, явно навеянная песенками Кузмина. До этого Сологуб бержереток не сочинял.



Любовь не знает жалости

Любовь так зла!

Ах, из-за всякой малости

Пронзает стрела!

Над увлечениями Кузмина принято было смеяться, даже глумиться.

Писали на них очень пошлые пародии. Рисовали карикатуры.

Он как будто не замечал этого.

Исполнял он свои стихи под собственную музыку. Музыка его тоже пленяла. Даже серьезных музыкантов. Слушали, снисходительно улыбаясь, но неизменно просили продолжать и повторять еще.

Голоса у Кузмина не было абсолютно никакого. Пел он говорком. К тому же слегка заикался, картавил и шепелявил, шепелявил уже не слегка. Положим, почти все наши петербургские поэты были более или менее косноязычные. Сергей Городецкий вместо «волшебный» определенно говорил «ворфебный».

Как-то Сологуб поставил свою пьесу «Ночной царь» (кажется, она так называлась), и почти все роли исполнялись поэтами. Как они заговорили! Да еще со сцены, которая так убийственно подчеркивает дикцию! Вот тогда-то и прогремело «ворфебное» слово Городецкого.

Один из зрителей, неискушенный, далекий от поэтических кругов, но кое-что слышавший о литературных течениях, честно спросил:

— Это они что же? На заумном языке исполняют? Ничего без либретто и не поймешь.

Так вот — без голоса, шепелявый, картавый и заикающийся, Кузмин был все-таки очарователен и исполнял свои песенки прелестно.



В те времена центром литературного Петербурга был Федор Сологуб.

У него собирались.

Происходило обыкновенно так: садились в кружок, Сологуб, полузакрыв глаза, лениво говорил:

— Начнем чтение стихов. Юрий Верховский, вы сидите с края, вы и начинайте.

Приглашаемый обыкновенно смущался.

— Да у меня, собственно говоря, нового почти ничего нет.

— Прочтите старое, — все так же лениво цедил Сологуб.

Приглашаемый начинал рыться в карманах, искать в бумажнике, перелистывать записную книжку. Иногда бегал в переднюю обшаривать карманы своего пальто.

— Нашли? — равнодушно спрашивал хозяин. — Если нашли, так начинайте.

Приглашаемый все еще защищался.

— Да у меня, правда, нет ничего нового. Может быть, лучше, если начнет кто-нибудь другой?

— Другой будет читать в свою очередь.

И вот, окинув всех умоляющим взглядом, поэт принимался читать.

Аплодировать не полагалось.

Закончив стихотворение при полном молчании аудитории, несчастный исполнитель бормотал:

— Это все.

— Надо три стихотворения, — устало тянул Сологуб. — Читайте второе.

— Собственно говоря, оно… не совсем новое… оно… — бормотал поэт.

— Чи-тай-те!

И он читал и не совсем новое, и совсем не новое.

— Следующий!

И опять начиналось бормотанье о том, что нового нет, что нельзя ли его пропустить.

Откровенно говоря, все это выходило довольно безрадостно. Но Сологуб, с пунктуальностью свирепого педагога, поблажки никому не давал. Сонный, равнодушный, с полузакрытыми глазами, сам он читал последний. Читал много, и свое, и переводное.

— Я графоман, — говорил он. — У меня всегда найдется новое.

И вот в эту атмосферу смущенных учеников и сердитого учителя попал Кузмин.

В атмосфере Сологуба царило в те времена Средневековье, палачи, пажи, нагие флагелянты, чаши с ядом, оборотни, заклинанья, черные мессы.

И вдруг:

Теперь твои кудри что шелк золотистый.

Твои поцелуи что липовый мед!..

Точно на мрачных флагелянтов манерная ручка с оттопыренным мизинчиком посыпала розовых лепестков.

Это разрядило атмосферу.

Как я уже упомянула, сам Сологуб вдохновился на несколько бержереток:

Младой младу влечет на мель.

Вдохновлялся Кузминым и П. Потемкин. Его песенка, переложенная на музыку в стиле бержереток, была очень мила:

У ручейка, где незабудочки,

Амур, шалун, пять летних дней

Учил меня играть на дудочке,

И я нашла отраду в ней.

Кузмин создал целую школу, вывел целый выводок молодых эстетов. Они писали в стихах и прозе (большей частью скверно) о маркизах, о «красивом грехе», о блондах и лавандах, о кружевных мальчиках и пудреном сердце.

Они кривлялись перед публикой, подчеркивая изысканность своих настроений, картавили, гнусавили, шепелявили. Из них ничего не вышло и не осталось от них ни одного имени, ни одной строчки.

От своего учителя они переняли все внешнее, все то, что, в лучшем случае, было только забавно и мило. Думали, что вся суть в легкости его поэтических приемов, в фривольности, в изящной манерности. В оттопыренном мизинчике.

Не видели того подземного источника истинной живой воды, который таился в нем. А в какую форму вливается живая вода — не все ли равно?

О Бальмонте

К Бальмонту у нас особое чувство. Бальмонт был наш поэт, поэт нашего поколения. Он наша эпоха. К нему перешли мы после классиков, со школьной скамьи. Он удивил и восхитил нас своим «перезвоном хрустальных созвучий», которые влились в душу с первым весенним счастьем.

Теперь некоторым начинает казаться, что не так уж велик был вклад бальмонтовского дара в русскую литературу. Но так всегда и бывает. Когда рассеется угар влюбленности, человек с удивлением спрашивает себя: «Ну чего я так бесновался?» А Россия была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки:

Открой мне счастье,

Закрой глаза…

Либеральный оратор вставлял в свою речь:

Сегодня сердце отдам лучу…

А ответная рифма звучала на полустанке «Жмеринка-Товарная», где телеграфист говорил барышне в мордовском костюме:

Я буду дерзок — я так хочу.

У старой писательницы Зои Яковлевой, собиравшей у себя литературный кружок, еще находились недовольные декаденты, не желающие признавать Бальмонта замечательным поэтом. Тогда хозяйка просила молодого драматурга Н. Евреинова прочесть что-нибудь. И Евреинов, не называя автора, декламировал бальмонтовские «Камыши»,

Камыш-ш-ши ш-ш-шуршат…

Зачем огоньки между ними горят…

Декламировал красиво, с позами, с жестами. Слушатели в восторге кричали: «Чье это? Чье это?»

— Это стихотворение Бальмонта, — торжественно объявляла Яковлева.

И все соглашались, что Бальмонт прекрасный поэт.

Потом пошла эпоха мелодекламации.

В моем саду сверкают розы белые,

Сверкают розы белые и красные,

В моей душе дрожат мечты несмелые,

Стыдливые, но страстные.

Декламировала Ведринская. Выступали Ходотов и Вильбушевич.

Ходотов пламенно безумствовал, старательно пряча рифмы. Актерам всегда кажется, что стихотворение много выиграет, если его примут за прозу. Вильбушевич разделывал тремоло и изображал море хроматическими гаммами. Зал гудел восторгом.

Я тоже отдала свою дань. В 1916 году в московском Малом театре шла моя пьеса «Шарманка Сатаны». Первый акт этой пьесы я закончила стихотворением Бальмонта. Второй акт начала продолжением того же стихотворения. «Золотая рыбка». Уж очень оно мне понравилось. Оно мне нравится и сейчас.

В замке был веселый бал,

Музыканты пели.

Ветерок в саду качал

Легкие качели.

И кружились под луной,

Словно вырезные,

Опьяненные весной

Бабочки ночные.

Пруд качал в себе звезду,

Гнулись травы зыбко,

И мелькала там в пруду

Золотая рыбка.

Хоть не видели ее

Музыканты бала,

Но от рыбки, от нее,

Музыка звучала… и т. д.

Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой, душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды.

Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта.

Я помню, приходил ко мне один большевик — это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только некрасовское: