Кутузов. Книга 2. Сей идол северных дружин — страница 14 из 57

ежно. Зато его многочисленная челядь – приказчики, управляющие, факторы, лакеи, зная, что все это чужое, вели себя беспечно. Они бражничали с гулящими девками, во хмелю сорили угольями и засыпали при свечах или с зажженной пипкой в зубах.

Кутузов строго потребовал от гражданского губернатора Панкратьева, чтобы сами горожане круглый год, а особливо во все контрактовые дни, поочередно караулили целую ночь на улице. Каждые десять домов должны были выбрать своего десятского, который отвечал бы за порядок в квартале. Пожарища прекратились, утихли грабежи. Помещики, за чашей старого меда, уважительно говорили о генерал-губернаторе:

– О, Кутузов! То-то голова!..

А ведь и общество требовало внимания от славного генерала. И уж конечно, прекрасный пол! Михаил Илларионович тотчас вспомнил о графине Александре Браницкой, которую не навещал четыре дня. Целых четыре дня! «Ах, графинюшка, графинюшка! Сколько шума было в Петербурге, когда племянница светлейшего князя Потемкина красавица Сашенька Энгельгардт вдруг согласилась выйти замуж за пятидесятилетнего графа! И неужели прошло уже двадцать пять лет! Теперь престарелый граф Ксаверий почти не покидает своего имения в Белой Церкви. А графиня и сейчас хороша. Даже в обществе своей компаньонки юной Леданковской. Как умело приправляет она, словно пряным соусом, блекнущую красоту смелостью туалетов, необычностью причесок, тонкостью благовоний и изысканностью драгоценностей! И сколь находчива, остроумна! Чего только не болтали в свое время о племянницах светлейшего! Да ведь недаром в народе говорят, что язык мягче подпупной жилы. Не надо забывать и о том, что женщинам прощается многое. Такое, что не прощается мужчинам. Даже авантюризм, например. И конечно, их непостоянство, милая ложь, очаровательное легкомыслие. Да что там, случается, прощаешь им и вовсе непростительное!..»

Далекий, от лавры, перезвон дал иное, возвышенное направление мыслям.

Только что миновала Пасха. Михаил Илларионович встретил Светлое воскресенье в соборной церкви Святой Софии, заложенной Ярославом Мудрым, по преданию, на том самом месте, где им были побеждены печенеги. Храм этот, как и прочие древние строения, сильно пострадал от свирепого Батыя. Но сохранилась гробница великого князя Ярослава Владимировича из белого мрамора и древняя мозаика в алтаре. Фигуры святых уцелели лишь до колен, а низ был подмазан краской. Прежде мозаикой изнутри был изукрашен весь храм, но она была сбита татарами, разграбившими город.

Кутузов в Киеве не пропустил ни одной обедни, а на Пасху свершил положенный крестный ход вокруг храма при трезвоне бесчисленных колоколов и пении стихиры «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесях…», а затем отстоял долгую утреню. Но даже в плену возвышенных помыслов о творце всего сущего не мог не отдать должного музыкальности певчих. Когда после огласительного слова Иоанна Златоуста хор запел тропарь, или церковный стих «Уст Твоих, якоже светлость огня…», Михаил Илларионович с невольным умилением сказал себе: «Верно, таких голосов, как на Украине, не сыщешь и в Италии!..»

Теперь весна торжествовала. Белым и розовым цветом оделись фруктовые деревья, светло-лиловым – пышные кусты сирени. Ночами соловьи громом наполняли сад. Да, недаром говорят в народе: «Соловей начинает петь, когда напьется росы с березового листа». Кутузов специально вставал ночами слушать соловьиные концерты. Певуны не смолкали и днем, но только в ночной тишине можно было насладиться во всей полноте их искусством – раскатами, дробью, бульканьем, свистом, трелями, щелканьем, стукотней, пленканьем.

«Сколько здесь соловьев! – порадовался Михаил Илларионович. – Я, чаю, и в Горошках столько не слыхивал. Надобно приказать, чтобы для них приготовили поболее лакомств – муравьев с яйцами…»

Совершив круг по саду и присев передохнуть на скамейке в уютной беседке, Кутузов еще раз оглядел роскошную картину весеннего цветенья, озвученную звонкими птичьими голосами. Парило даже в расстегнутом кафтане. В кружеве солнечных пятен на аллее замелькал гвардейский мундир. Адъютант и племяш Павел Бибиков принес почту.

Здесь, на садовой скамейке, Михаил Илларионович погрузился в петербургские и заграничные дела.

Верный друг Екатерина Ильнична все серчала, что Кутузов не торопится звать ее в Киев, но она была нужнее ему там, в столице, где столько недоброжелателей и врагов. С уходом из жизни благодетеля и старшего друга Ивана Лонгиновича только ей мог он поверить свои затаенные мысли и планы, передать записочки влиятельным лицам при дворе, и, конечно, очаровательной Нарышкиной, или даже послать прошение на имя государя. Да и приезд Екатерины Ильиничны требовал немалых денег, а их, как всегда, не было. Дыр столько, что пришла пора продавать павлоградскую деревню.

– Надобно ей со всей ласковостью ответить, что хоть и очень соскучился, да еще не время… – бормотал Кутузов, читая, как обычно, пространное послание жены. – Батюшки-светы! Скончалась Авдотья Ильинична! Не надолго пережила супруга своего, незабвенного Ивана Лонгиновича. Екатерина Ильинична пишет, что сестрица накануне открыла кадку с грибами. Хоть и говорят, что смерть причину найдет, но Авдотья Ильинична, бедная, очевидно, и померла от грибов… – Он сморгнул слезу, вспоминая покойницу, и снова воротился к письму: – Но вот наконец и о Лизоньке. Ах, сколько огорчений приносит моя ненаглядная Папушенька!..

Любимая дочь все еще никак не могла оправиться после гибели мужа. Михаил Илларионович понимал, что любое слово тут бессильно, но старался в письмах утешить ее, как это мог только самый любящий отец. «Слышу, что ты поехала в Ревель, – увещевал он свою Лизоньку в январе 1806 года. – Жаль, душенька, что там будешь много плакать. Сделаем лучше так: без меня не плакать никогда, а со мною вместе. Очень хочется твоих деток видеть. Как, думаю, Катенька умна?»

При воспоминаниях о Папушеньке померк майский день. Кутузов уже не видел нарядного цветения, не слышал соловьиных голосов. Зрячий глаз сделался незрячим, родительское сердце заныло. В своих слезных мольбах к дочери он старался воззвать к материнскому началу, уповая, что любовь к Катеньке и Дашеньке удержит Елизавету Михайловну от опрометчивых поступков и спасет от отчаяния. Михаил Илларионович здесь, в Киеве, вел с дочерью заочно долгие нравоучительные беседы с примерами, сентенциями, выводами и немало слез пролил над своими письмами.

«Кто из родителей может впасть в такое заблуждение, чтобы проклясть детей своих? – рассуждал этот нежный отец. – Сам Господь Бог, как олицетворенное милосердие, отверг бы столь преступное желание. Не на несчастное дитя падает проклятие, а на неестественную мать. Природа не назначила родителей быть палачами своих детей, а Бог принимает лишь благословение их, до которого только простирается их право над ними. Родители отвечают воспитанием детей за пороки их. Если дитя совершит преступление, родитель последует за ним как ангел-хранитель, будет благословлять даже и тогда, когда оно его отвергает, будет проливать слезы у дверей, для него закрытых, и молиться о благоденствии того, кого он произвел на этот развращенный свет».

Но его Лизонька безутешна, ее горе словно бы даже усилилось с течением времени. Надрывая сердце старого отца, она сообщила Кутузову о своем разговоре с маленькой Катенькой. Мать рассказала трехлетней дочери о дальнем путешествии, которое она намеревается предпринять и которым заканчивается каждое земное существование.

Потрясенный, Михаил Илларионович ответил ей горьким укором:

«Лизонька, решаюсь наконец порядком тебя пожурить… Разве ты не дорожишь своими детьми? И какое бы несчастие постигло меня в старости! Позволь мне, по крайней мере, тебя опередить, чтобы там рассказать о твоей душе и приготовить тебе жилище…»

– Нет, – сквозь слезы повторял себе Кутузов, снова возвращаясь к действительности, в этот нежный киевский майский день, – любовь детей – ничто в сравнении с родительской любовью…

Павел Бибиков, переждав, пока дядюшка успокоится, вручил ему пачку свежих петербургских, гамбургских, лондонских, венских газет.

– Михайла Ларионович! – добавил он. – Вот еще приглашение на ужин. От князя Прозоровского…

– Хорошо, хорошо, Павлуша, поеду, – кротко ответил Кутузов. – С ним, правда, придется обсуждать наши злосчастные кампании. Одно хорошо: князь сам говорит много и не заставляет других, потому что очень глух.

2

Генералу от инфантерии Александру Александровичу Прозоровскому шел семьдесят пятый год. Он был старейшим из генералов и георгиевских кавалеров в России. Если Кутузов страдал от своей толщины, то князь Александр Александрович к старости словно бы усыхал, пока и вовсе сделался похожим на мумию. На ночь няньки пеленали его, словно дитя, а поутру растирали щетками, и он получал, вместо лекарства, для ободрения рюмицу мадеры. Князь Александр Александрович отличался вспыльчивостью нрава, приверженностью к прусской рутине и сильно преувеличивал свои способности полководца.

Кутузова встретила приехавшая из столицы супруга Прозоровского, дородная и жизнерадостная, как бы в укор мужу, Анна Михайловна.

– Александр Александрович сейчас выйдет и просил меня занять вас, – радушно улыбаясь, сказала она, вся излучая здоровье.

Специально к приходу Михаила Илларионовича Прозоровская приколола к розовому шелковому платью бант ордена Святой Екатерины, который был пожалован ей Александром I вместе со званием статс-дамы и фрейлины двора его величества в 1801 году.

Анне Михайловне нравился глубокий и едкий ум Кутузова, а лучше сказать, нравился сам Кутузов, отчего она вовсю кокетничала с ним. Но молодящаяся дама в почтенные шестьдесят лет не могла вызвать ответного огня. «Покрой ее платья предполагает талию. Однако здоровье княгини, кажется, у нее талию съело и превратило ее фигуру в кеглю», – целуя ватную ручку, подумал Михаил Илларионович.

Он был предупредителен, ласков, любезен с Анной Михайловной. Но предпочитал ей общество графини Браницкой. А чтобы обезопасить себя от возможных наветов из Киева и подозрений в Петербурге, успокоительно сообщал Екатерине Ильиничне, что до Браницкой он «не охотник», а вот с Прозоровскими видится почасту и им «не за что ссориться».