Не менее мужественно дрались русские полки Раевского, Дохтурова, Коновницына и Неверовского у стен Смоленска — этого "дорогого ожерелья России", как Смоленск назывался исстари.
Михаил Илларионович восхищался героическими солдатами и офицерами.
На каждой станции к кутузовскому поезду стекались толпы народа, а в Торжке его не встречал никто: еще не взошло солнце и Торжок спал.
Перепуганный смотритель побежал собирать лошадей — он не ждал, что светлейший приедет в этакую рань. Жена станционного смотрителя загремела в сенях самоваром, в доме забегали, засуетились.
Кутузов не пошел в горницу — там духота и мухи! — а стал умываться на воздухе. Потом сел на скамейку у дома, ел яблоки и диктовал Кайсарову письма.
Он отправил их с нарочным Барклаю. Михаил Илларионович извещал, что следует на Стариц-Зубцов, и просил слать к нему курьеров с донесениями по этой дороге.
Позавтракав, Кутузов тотчас же отправился дальше.
На следующую станцию, Новотроицкую, приехали в полдень. Здесь Михаила Илларионовича ждала непредвиденная встреча.
В Новотроицкой у него не было никаких дел — ни курьеров, ни отсылки срочных бумаг, Кутузов остался сидеть в коляске, ожидая, когда перепрягут лошадей, а его молодежь вылезла размять ноги.
Михаил Илларионович снял бескозырку, подставив осеннему нежаркому солнышку седую голову, смотрел вдаль и думал: "Какая тишина! Какая благодать!"
— Папенька, здесь Леонтий Леонтьевич Беннигсен, — сказал подошедший к нему Кудашев.
"Леонтий Леонтьевич!" — усмехнулся Кутузов. — И с какой стати окрестили этого ганноверца, лютеранина православным именем, ежели по-настоящему он никакой не "Леонтий", а Левин-Август-Теофил? Хорош Леонтий — по-русски говорить не умеет!"
Беннигсен ехал в Петербург. Его происки против Барклая как будто увенчались успехом, но не в пользу его самого, и Беннигсен решил удалиться из армии. В Новотроицкую он приехал вчера вечером, хорошо выспался и только к полудню взялся за утренний кофе.
Хотя Беннигсену было очень неприятно, но волей-неволей пришлось выйти из дома и приветствовать Кутузова, которого он любил так же, как и Барклая.
Высокий и сухощавый, с хищным, словно у коршуна, носом, он важно стоял у старой, вытертой в бесконечных походах коляски Михаила Илларионовича. Своим холодным, надменным видом Беннигсен старался показать, что назначение Кутузова главнокомандующим нисколько его не волнует, что он — выше всего. Недаром Беннигсена называли — "ледяная глыба".
— Его величество велели вам, господин барон, состоять при мне. Прошу не задерживаться, мы сейчас едем, — сказал Беннигсену Кутузов.
Беннигсен чуть поклонился и пошел к дому, негнущийся и деревянный.
Не успели проехать и трех верст от Новотроицкой, как им повстречался еще один любимчик императора Александра: любимчику стало неуютно в армии.
В простой телеге, запряженной парой неказистых лошаденок, сидел на мешке с сеном небритый, взъерошенный генерал Фуль. Увидев Кутузова, Фуль с презрением отвернулся.
— Разлетается воронье! — сказал Резвому Михаил Илларионович.
Чем ближе подъезжали к столбовой Смоленской дороге, тем все чаще встречались бежавшие от войны жители Смоленска и смоленских сел и поместий, занятых неприятелем. Они ехали и шли на восток с женами и детьми, везли кое-какой скарб, вели домашний скот. Они, как цыгане, располагались со своими повозками и телегами у самой дороги. Увидев где-нибудь на жнивье или на лугу у речонки такой табор, Кутузов иногда останавливался на несколько минут, чтобы расспросить смолян обо всем. Потрясенные свалившейся на них бедой, разорением, пожарами, измученные треволнениями последних дней, они с ужасом и возмущением рассказывали о грабежах и насилиях армии Наполеона.
— Недаром баре держат французов-камердинеров: француз тебя быстро разденет и разует! — не без иронии заметил один смоленский ремесленник.
Кутузов видел слезы обездоленных, потерявших кров и имущество людей, и ему хотелось поскорее быть в армии, чтобы противостоять врагу.
И Михаил Илларионович торопил ямщика:
— Гони, братец!
Вдруг в одну ночь резко изменилась погода, откуда-то нахлынули хмурые, серые тучи. Они тянулись по небу без конца и края. Пошел дождь. Не буйный, по-летнему озорной и шумный, а тихий, монотонный, въедливый. В мелкой сетке дождя все предстало в ином виде: посерели деревни, грустью повеяло от сжатых полей, неуютным и черным казался лес. И сразу стали ощутимы все изъяны ухабистой проселочной дороги. Пришлось поднять в коляске верх и натянуть на колени кожаный, потрескавшийся и порыжевший от старости жесткий фартук.
Это сразу обкорнало, сузило обзор. Сидя в открытой коляске, Михаил Илларионович мог видеть далеко вперед и смотреть по сторонам. А теперь впереди все заслонили спины ямщика и Ничипора, словно они только сейчас сели на козлы, а сбоку оказалось для обозрения весьма небольшое пространство.
Оставалось смотреть, как по морщинистому фартуку катятся дождевые струйки.
Езда потеряла последнюю прелесть.
К тому же стало быстро темнеть, фонарей у коляски не было, и все чувствительнее отдавались толчки разбитой колеи.
В чернильной темноте осеннего вечера под проливным дождем приехали в Зубцов.
Пришлось заночевать, хотя армия была уже так близко — возле Гжатска, у Царева-Займища, где Барклай собирался дать решительное сражение Наполеону.
Кутузов со свитой остался в станционном доме, а Беннигсена повезли в дом какого-то купца.
Михаил Илларионович при свечах тотчас же продиктовал Кайсарову письмо к Барклаю о том, что из-за дождя он не сможет приехать в Царево-Займище к завтрашнему полудню. Курьер немедленно повез это письмо по назначению.
Михаил Илларионович ходил по комнате и все посматривал то в одно, то в другое окно, не стихает ли дождь.
Дождь продолжал шуметь по-прежнему.
— Как думаешь, надолго ли зарядил дождик? — спросил светлейший у станционного смотрителя, принесшего самовар.
— Да ведь вчерась, ваше сиятельство, успеньев день был. Дело к осени. Старики так бают: ежели к полуночи не перестанет, то будет идти до полудня.
Сели ужинать.
Светлейший приказал, чтобы лошади были готовы для отъезда в любую минуту.
Легли спать. Молодые полковники, утомленные дорогой, быстро уснули. За ними скоро захрапел и Павел Андреевич. Один Кутузов не мог уснуть, хотя и намаялся сегодня — старые рессоры плохо уберегали от рытвин.
Михаил Илларионович лежал и думал об армии, о том, как мало осталось Наполеону до Москвы. Думал о дочерях, Аннушке и Параше. Аннушка живет у Тарусы, между Калугой и Серпуховом. Не похоже на то, чтобы Наполеон добрался туда, но все-таки Таруса может оказаться в непосредственной близости к фронту. Надо осторожно предупредить об этом Аннушку — пусть заблаговременно уезжает с детьми на восток.
Еще больше беспокойства доставляла ему старшая дочь, Прасковья, бывшая замужем за Толстым. У Параши восемь детей, и живут они в Москве. Неужели не догадается уехать в свое рязанское имение?
Этот "сумасшедший Федька" Ростопчин только зря обнадеживает народ, пишет всякую ерунду в своих ернических афишках…
Проснулся Михаил Илларионович среди ночи. И первым делом прислушался, шелестит ли за окном дождь?
Как будто не слыхать.
Он надел туфли и подошел к окну. Было еще темно. Михаил Илларионович открыл окно. Пахнуло сыростью.
По небу с прежней торопливостью, словно опаздывая куда-то, мчались тучи. Но уже не сплошной, непроницаемой стеной, как с вечера, а разорванными клочьями. Иногда среди них проглядывали светлые кусочки.
Дождь перестал. Только с крыши звучно падали на стол, стоявший под окном, дождевые капли.
Можно бы ехать, но еще все-таки темно. Придется обождать.
Михаил Илларионович снова лег в постель. Он долго ворочался с боку на бок.
Вот стали перекликаться петухи, и им охотно подтянул станционный. Потом робко начало светлеть за окном. Понемногу совершенно отчетливо вырисовался на столе самовар, и сквозь стекла окна обозначились кусты сирени, росшие у самого дома.
Пора в путь.
Через минуту весь станционный домик проснулся. Молодые полковники вскочили бодро, но, конечно, им бы еще спать и спать…
Невыспавшийся Ничипор говорил, зевая:
— Що за сон, як у головах шапка!
Ямщики быстро запрягли лошадей, и длинный кутузовский поезд снова тронулся в путь. Только одна коляска осталась на месте: генерал Беннигсен не изволил проснуться и сказал, что нагонит Кутузова в дороге. Михаил Илларионович не очень опечалился:
— Баба с возу…
Кутузов велел откинуть надоевший кожаный верх коляски.
Дорога была тяжела — грязная, разбитая. Ехать приходилось шагом.
С каждой верстой становилось светлее.
Когда подъезжали к Песочне, не только не было дождя, но даже показалось солнышко.
— В осiннiй час сiм погод у нас: сие, вие, тумание, шумить, гуде, тай зверху йде! — смеялся Ничипор, слезая с козел.
В Песочне Кутузов завтракал. Здесь уже все с тревогой поглядывали на запад и подозрительно прислушивались ко всякому шуму. Жена станционного смотрителя божилась, что, выгоняя корову в поле, слыхала, как грохочут пушки. Беспокойство усугубляли бежавшие из-под Вязьмы крестьяне, они целым табором расположились у самой станции. Горели костры. Пригорюнившиеся, измученные бабы варили еду, возились с грудными младенцами, пасли скот, который вели за собой. Мужики угрюмо ладили телеги и сбрую, поили коней. Старики рассказывали жителям Песочни о своей беде, о грабежах и насилиях "франца". Босоногие ребятишки носились по лужам, глазели на кутузовский поезд — до них горе еще не докатилось.
Позавтракав, Кутузов двинулся дальше. Еще до полудня подъехал к Гжатску.
У опушки леса и на дороге Кутузова ждала толпа народа. Увидев коляску главнокомандующего, толпа кинулась к ней, облепила со всех сторон:
— Батюшка, родимый, спаси!
— Оборони нас, Михайло Ларивонович!