Кузьма Чорный. Уроки творчества — страница 11 из 28

Но бывает и наоборот. Сидят за столом люди, ведут надоевшие им беседы о погоде и общих знакомых, о скучных хозяйственных делах, а в это время рушится их жизнь.

Да, это Чехов, которого современная ему критика называла импрессионистом.

Или: присужденный неизлечимой болезнью к смер­ти молодой парень негодует — вот мне жить осталось только две недели, а у других людей впереди целый век. И они осмеливаются жаловаться, считать себя несчастными. Имея такое богатство, столько недель в запасе! А ведь каждая минута жизни — дышать, ощущать самого себя, видеть другого человека, вот это дерево, даже глухую красную стену за окном — это же само по себе уже величайшее счастье.

Это уже Достоевский, роман «Идиот».

Или: по темной дороге едут подводы, влажная зем­ля глухо отдает стуком под колесами.

На одной из подвод сидит Павел Грибок — болезнен­ный парень с тонким голосом. Он слышит, он видит, как впереди счастливый соперник его Алесь Мильгун прижимает к себе девушку, о которой Павел давно и несмело грезит. «С задней подводы насмешливо доле­тал до Павла грубый и громкий, как лай огромной со­баки, голос Семки Тереховича: «Павел, посмотри, как голубки воркуют»

И видит Павел «неясную в ночи, как голос больного ребенка», черную фигуру Насти на возу Мильгуна.

И звериную радость этого самого Алеся Мильгуна издали чувствует Павел — «радость животного, без мыслей, без желаний, тупую и никчемную».

Все отобрано у больного, неудачного, несмелого Павла (рассказ К. Чорного «По дороге»).

Все, кроме того, что отобрать у человека невозмож­но, пока он живет,— радость самой жизни, остроту ощущения, «что вот конь везет, а я еду. А вокруг зем­ля, вокруг люди. И идут по земле дни и ночи. И ветры поют, и солнце светит. После дождей дорога мокрая... Звала дорога вперед, а день был как разговор о чем-нибудь большом, родном, близком, что наполняет все существо легкостью привычных настроений и мысли делает острыми и стремительными».

В «Тропах Алтая» Залыгин бросил упрек, который люди, может быть, и заслужили: человек столько перестрадает на войне, так старается отбиться от бо­лезни для того, чтобы потом, когда все это окончится, начать просто жить. А оказывается, что «просто жить» человек как будто и не умеет.

И на самом деле не просто это — жить с той полно­той, которая называется счастьем.

У героев К. Чорного двадцатых годов жизнь не богатая на внешние радости; столько еще в жизни извечной неустроенности, бедности, нечуткости, грязи.

И, однако, «на грани мысли и чувств» у героев Чорного двадцатых годов бьется, как электрическая искра то, что писатель называет «радостью жизни как существования». Потому что герои его из самых глубин народного житья-бытья, и очень сильные у них и «неизжитые пласты жизнеспособности» («Бездна»), И исто­рия включила их в могучее, заряженное большой энер­гией «поле» социальной революции. И даже не думая о новом, о переменах, которые происходят, если не в их деревне, то где-то рядом, «полевые люди» Чорного откликаются на энергию революционных перемен са­мыми глубинами своего существа — вот этой острой ра­достью от сознания, что вокруг существует широкий и большой мир жизни и они — его частичка.

Есть произведения, где обстоятельства — будто стена. Герой живет и действует в «стенах обстоя­тельств». У Чорного не так. Стен нет, так как конкрет­ные обстоятельства — только проявление жизни. Кон­кретные обстоятельства в произведениях К. Чорного двадцатых годов — только поток, который тут же вли­вается в глубокое море человеческой жизни на земле. Дыхание этого «моря» где-то тут, за близким горизон­том. И не скажешь уверенно, с чем крестьяне в романе «Земля» связаны крепче — с повседневными мелкими заботами, о которых столько разговоров идет у них, или с тем вечным, глубоким, что рождается «на грани мыс­лей и чувств» и что так окрашено запахами, красками, соками земли.

Вот идет хозяйственный Юлик Баранович (роман «Земля») к молодому, лихому Николаю, чтобы попробовать обдурить его: Барановичу кажется, что передал он сорок копеек Николаю, когда тот молотил, и теперь стоило бы его еще раз позвать, чтобы поработал, и не доплатить ему эти деньги. Поговорили с Николаем, хорошо понимая хитрости друг друга. И пошел Юлик Баранович обратно ни с чем.

И здесь автор вдруг замечает, как бы некстати» не к месту: «Юлик Баранович пошел из хаты, неся в себе множество каких-то туманных и радостных на­дежд».

Потому что потянуло на него из-за горизонта там самым бесконечным морем жизни, которая даже для Барановича все же не кончается на сорока копейках.

И уже совсем мелочный, по-смешному резвый, неприятно-приторный человек Вашинович с бесконеч­ными и уже почти неосознанными хитростями и прят­ками на каждом слове: «Живя и работая, дак оно, вот так и живется. Тут же не то, что это, а как тот сказал, вот как. Вот что».

Но и в нем писатель видит человеческую глубину чувств. И этот человек способен нести «в себе какое-то радостное ощущение синего зимнего дня».

Тем более острое оно — ощущение жизни — в лю­дях, не так искалеченных извечным деревенским иди­отизмом, в таких, как неугомонный старый Тамаш, как умная красавица Ганна, интеллигентный Алесь и другие.

Есть в романе «Земля» тот экран, на котором как бы собраны все всплески глубокого и поэтического чувства, что несут в себе такие близкие и понятные Чорному люди деревни. На экране этом — в пейзажах — чувство красоты и тоскливо-радостной полноты жизни оказы­вается уже очищенным от всего наносного и мелоч­ного. «Под вечер выбилось из-за туч солнце, и снова зарадовалась земля. Была в этой радости задумчивость желтых далей опустелого поля и тревога шума синих кустов. Но ложилась тишина внешней бесстрастности, и радость земли была могучей и неохватной. Чернели дороги влажной почвой, и осенней травой зеленели их колеи. Желтый лист припадал к траве, слыша под нею землю, и вместе со всем, что было вокруг него — серым и ярким, уродливым и прекрасным,— молился вечной радости».

Роман «Земля» вобрал в себя многое из того, что было накоплено в рассказах К. Чорного двадцатых годов. И, как часто бывает с первыми романами недав­него новеллиста, «Земля» могла бы распасться на от­дельные новеллы, сцены из жизни деревни... Могла бы, если бы не то необычайно мощное единое чувство, про­низывающее все произведение, освещающее каждую, самую обычную сценку. Это наиболее лирический из романов К. Чорного в самом прямом смысле: он стро­ится почти что по законам лирического стиха. Огром­ный бытовой роман весь держится на едином настро­ении. И не уныло и не однотонно. Кажется, что такое невозможно. А вот существует такой роман.

В чем разгадка подобных вещей? В простом: писа­тель рассказал другим людям о самом близком, самом дорогом ему. Разве не на этом держится наш инте­рес к современной «лирической прозе», которая словно призывает к полной открытости, искренности — чело­веческой, гражданской!

Однако и рядом с современной «лирической прозой» роман Кузьмы Чорного остается явлением особым. Это лирическое произведение без «лирического героя», который обязательно есть в повестях Я. Брыля, О. Берг­гольц, В. Солоухина.

Поэтический, лирический взгляд на мир, на людей, на жизнь в романе «Земля» не сконцентрирован в од­ном образе. Все это как бы остается «на своем месте», в самой жизни, в людях, в пейзаже, очеловеченном их присутствием.

Автор оставляет нас одних, «с глазу на глаз» с бело­русским деревенским людом, мы ходим среди крестьян, наблюдаем их повседневность, и совсем не поэтическая, а, наоборот, очень даже нелегкая, невеселая у них жизнь, и только все время, как в известной белорусской легенде, слышим непонятную музыку. Пока не вырвет­ся и у нас:

— Братцы, да тут сама земля играет!

Музыка эта рождается в самих людях, хотя в каж­дом звучит только отдельными аккордами «остроты», «радости», «горечи».

Роман «Земля», так же как и рассказы «Чувства», «Сентябрьские ночи» и другие,— это повседневность, пронизанная чрезвычайно сильным ощущением «остро­ты» жизни. Сильный «настой» из красок, запахов, тонких, но тоже острых ощущений присутствует в каж­дом из этих произведений, он будто бы пьянит немного и самих героев, и читателя радостью быть человеком, жить на земле.

Вот «Сентябрьские ночи»: «Полоща белье, она боро­лась с собой. Нравилась сама себе: смотрела в воду; слышала, как разомлело ее тело и как все больше при­туплялись и оседали мысли. Она утрачивала волю и твердость.

Стучали в саду о землю яблоки и груши, спели рябины. Текли крепкие запахи мяты. Осенние мухи гудели у сеней, синие и большие. Стасюк на улице, по ту сторону колодца, плескался в луже. Улица былатихой, дремотной. И без всякой причины захотелось ей накричать на Стасюка:

— Стасюк, иди во двор!

...И пошла по саду, печалясь о своем нерожденном дитятке. Казалось — все мысли были бы о нем и оправ­данными стали бы все тревоги и бури неудовлетворен­ных исканий. Желания стали бы ясными и долговеч­ными.

И снова захотелось приласкать Стасюка.

— Стасюк, сюда беги.

— Нет.

— Беги, сыночек... Иди.

Вышла на улицу, взяла на руки... Немного удивлен­ный Стасюк закрыл глаза, перестал смеяться...

Фелька смотрел из сеней и рад был этой ласковости сестры к его сыну».

Героиня рассказа Агата вдруг отбросила мысль о «спокойной, упорядоченной» жизни с неприятным ей Зигмусем Чухревичем и побежала к жуликоватому, ненадежному Асташонку и даже крикнула малень­кому Стасюку;

«— Беги в хату, скажи всем, что я побежала к Асташонку. Быстренько беги».

Что принудило ее, немолодую уже Агату, бросить этот вызов всем односельчанам и своим женским запо­здалым расчетам?

Новые формы решения извечного конфликта: лю­бовь или расчет — сама действительность предлагала литературе. Однако если бы новаторство К. Чорного исчерпывалось только отражением этого, произведения его не пережили бы свое время. Такими рассказами, как «Сентябрьские ночи», К. Чорный приносил в белорус­скую литературу что-то несравнимо большее, чем но­вые ситуации. Новые для белорусской прозы принципы изображения, раскрытия человеческой психологии — вот что было в таких произведениях.