Кузьма Чорный. Уроки творчества — страница 20 из 28

Всем содержанием романа «Поиски будущего» К. Чорный утверждает: ошибался Невада, когда рас­считывал на человеческое сердце в груди человека-зверя. Не удалось ему выкупить, вызволить свою внуч­ку из концлагеря, и погиб он сам. Освободили же ее партизаны.

И все-таки в словах Невады очень много именно «чорновского» пафоса. Его вера в человека — ведь это так близко самому Чорному. И не потому ли с такой болью и горечью спорит автор с Невадой? Будто бы с самим собой, будто он что-то свое отрывает, с кровью.

Сердцем своим проходит писатель через те нестер­пимые страдания и сомнения, через которые проходят Невада или Остапович, и крик их души — это и его ду­ши голос.

В борьбе с фашизмом, который, чтобы проникнуть в души людей, стремился разрушить веру в самоценность человеческой личности, веру в человеческую доброту, совесть, советская литература, и в частности К. Чор­ный, опирались на великого союзника — мировую клас­сику, вековую гуманистическую традицию. Могучую культуру человекознания и человеколюбия, собранную в классической литературе,— эту гуманистическую память человечества о самом себе берет К. Чорный в союзники против фашистского одичания и озверення. Толстой, Горький, Достоевский, Чехов, Купала — вот великие свидетели в пользу человека, они снова и снова помогают К. Чорному искать и утверждать человека в человеке, силу добра и гуманности, вечную красоту человека.

Человеческая культура, гуманистическое наследство были первым врагом и первой жертвой фашизма. Огонь в фашистских крематориях разжигается от костров из книг.

Память Белоруссии о войне 1941 —1945 годов и до­ныне необычайно остра. В Белоруссии фашисты унич­тожали мирное население в невиданных масштабах. Гитлеровцы планировали превратить наш лесной, а по­тому, по их «хозяйственным» расчетам, не самый цен­ный край в огромный «загон», куда можно было бы перевозить миллионы людей, осужденных на уничто­жение. А для этого раньше хотели уничтожить белору­сов, а заодно и одновременно готовили «кадры специа­листов» по «технике обезлюживания» (и термин у них был такой!). Тут они разрабатывали, усовершенство­вали методы убийства целых деревень и целых районов, чтобы потом, после победы над Советским Союзом, приступить к «окончательному урегулированию в Европе», то есть уничтожению, полному или сначала частичному, не только народов нашей страны, но и че­хов, сербов, бельгийцев, англичан и т. д. Не единицы и даже не десятки, а сотни и сотни белорусских Хаты- ней, сожженных вместе с людьми деревень,— то страш­ное будущее, которое немецкий фашизм готовил всей Европе. И не только Европе.

Вместе с тем Беларусь — страна классического пар­тизанского движения. Центральное направление совет­ского партизанского фронта — этого постоянного «вто­рого фронта» в Европе — было здесь.

Когда Гитлера известили о первых советских парти­занах, он сначала расценил это с точки зрения своих расистских планов: «Эта партизанская война имеет и свои преимущества: она дает нам возможность уничто­жить всех, кто выступает против нас» [14].

Однако уже в 1941—1942 годах десятки немецких фронтовых дивизий были скованы партизанами, а в 1943—1944 годах, в самые напряженные дни битв под Курском и на Соже — Днепре («Восточный вал»), не­мецкая армия осталась, по существу, без железных до­рог. Такие вот «преимущества» получил Гитлер от всенародной партизанской войны.

Быть на уровне такой трагедии и такого героизма непростая и нелегкая обязанность белорусской литера­туры. Но и ее великое право — право свидетельствовать против фашизма перед всем миром. Потому что далеко не все даже в Европе видели прячущийся оскал фа­шистского зверья.

У советской литературы есть традиции такого серьезного разговора о человеке и человечестве — это романы К. Чорного. И особенно его последние произве­дения, написанные четверть столетия назад, они чрез­вычайно современно звучат сегодня.


***

О романах К. Чорного времен войны мы обычно высказываемся какой-то непонятной скорого­воркой. На том основании, что они хоть и отличаются мастерством многих мест, но якобы все незавершенные, неоконченные. «Большой день», «Скипьевский лес» — действительно произведения незавершенные. Зато «Млечный Путь» и «Поиски будущего» завершены не в меньшей степени, чем «Третье поколение», а тем более «Отечество» (но только если читать сами оригиналы, а не сокращенные, неизвестно из каких соображений, «редакторские варианты» военных произведений К. Чорного).

Да, и здесь существует «излом» где-то на середине произведения, вторая половина даже «Млечного Пути» может показаться недоработанной. Но то же самое, как мы уже отмечали, характерно и для романов, ко­торые считаются законченными. Мы знаем, что произ­ведения военного времени писал художник тяжело больной, и неизвестно нам, как обошелся бы он с ними, если бы остался жить.

Это его право.

У нас же только есть обязанности по отношению в наследию К. Чорного — относиться к нему с подлинным уважением.

Наиболее внимательно нам хотелось бы рассмотреть «Млечный Путь» — произведение для белорусской ли­тературы достаточно неожиданное. Не учитывая художественную связь К. Чорного с широкой традицией мировой литературы, трудно «прочитать» этот роман по-настоящему. Можно в нем увидеть и следы былого увлечения Кнутом Гамсуном («Голод»), но думается, что точнее будет учитывать традицию Достоевского, влияние его на жанр философского романа XX сто­летия.

Достоевский положил начало новому философскому роману, который заключает в себе и научно-социологи­ческий и психологический эксперимент. То, что проис­ходит в мире, в обществе, автор как бы переносит в роман, как в «лабораторные условия» (сегодня мы бы сказали: «моделирует»), для того чтобы продемонстри­ровать, что будет с обществом и человеком, если и даль­ше будет продолжаться так, как идет.

Такой характер и направление реализма сам Досто­евский определил словом «фантастический», имея в виду и его «футурологическую» (если пользоваться се­годняшним термином) направленность.

Достоевский творил в то время, когда история была беременна величайшими катаклизмами, общественны­ми и психологическими. Когда в недавно еще крепост­нической России все перевернулось и только начинало укладываться.

В письме к Г. В. Плеханову Ф. Энгельс так опреде­лил идейный климат послереформенной России: «...в такой стране, как ваша, где современная крупная про­мышленность привита к первобытной крестьянской об­щине и одновременно представлены все промежуточные стадии цивилизации, в стране, к тому же в интеллек­туальном отношении окруженной более или менее эф­фективной китайской стеной, которая возведена деспо­тизмом, не приходится удивляться возникновению самых невероятных и причудливых сочетаний идей... Это стадия, через которую страна должна пройти».

Передовая для того времени революционно-демо­кратическая идеология не стала для Достоевского, как была она для Чернышевского или Салтыкова-Щедрина, «точкой отсчета» при ориентации в том хаосе идей, которые будоражили их современников. Сами эти рево­люционно-демократические идеи Достоевский в шести­десятые-семидесятые годы видел «со стороны», оценивал с точки зрения «почвенничества», и они казались Достоевскому разрушительными, чуждыми, опасными. В условиях той русской фантастической мешанины идей, на которую указывал Ф. Энгельс, революционно-демократические («нигилистические») идеи Достоевско­му ошибочно казались лишь придатком или продол­жением буржуазных, крайне разрушительных индиви­дуалистических взглядов.

Писатель этот, как никто, ощущал силу идей, теорий. Особенно пугало его то, что буржуазные, инди­видуалистические идеи и теории падают на «русскую душу», рождая людей, способных «преступать грани­цы». О себе самом Достоевский говорил, что он всегда и во всем до последней крайности доходит: «всю жизнь за черту переступал».

Ощущение кризисности своей эпохи было у До­стоевского необычайно острым, «пророческим».

Только история могла дать ответ, как окончится кризис, с чем и куда выйдет из него Россия, челове­чество.

Но Достоевский не считал для себя как для писате­ля возможным не заглядывать вперед, не пробовать воздействовать на результат. Ему свойственно было то в высшей степени могучее чувство личной ответствен­ности за судьбу человека и человечества, которое по­нуждало и Льва Толстого говорить в одном из писем о 40 веках, которые смотрят на него с пирамид, как на Наполеона, и о том, что у него такое чувство, «что весь мир погибнет, если я остановлюсь» .

Салтыков-Щедрин в отклике на «Идиота» писал: «По глубине замысла, по широте задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком. Он не только признает закон­ность тех интересов, которые волнуют современное об­щество, но даже идет далее, вступает в область предви­дений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий челове­чества» .

Только с таким широким взглядом и чувством мог­ли быть созданы романы Достоевского.

Достоевский превращает художественную литерату­ру в своеобразную «лабораторию», где работает с «ис­кусственными молниями» и «трихинами» идей и чело­веческих страстей, которые могли бы спасти, но могут и погубить и человека и мир. Беря «срез» общественной жизни (как берут или выращивают «живую культуру» медики, биологи), заражая «трихинами» тех или иных людей, Достоевский в своих романах как бы экспери­ментирует, наблюдает за ускоренным развитием этих «идей», за реализацией и итогом их в условиях худо­жественной реальности (сюжета, конфликта). Почти каждый герой его обуреваем «идеей», болен ею или да­же сам (как Раскольников или Иван Карамазов) «при­вил» ее себе и на себе ее проверяет. Для каждого из них «идея» — если не болезнь, то обязательно страсть, от которой перестраивается вся психика человека. О брате своем младший из Карамазовых Алеша говорит, что Ивану не нужен миллион, а «нужно мысль разрешить». И даже если миллион и нужен герою Достоевского (как в «Подростке»), то также «для идеи». Расколь­ников убивает старуху процентщицу «согласно теории», чтобы проверить на себе, способен ли он «переступить через кровь», Наполеон ли он или насекомое.