Синяя записная книжка Гродко, в которой с необыкновенной последовательностью шли записи советника, дающие представление об американских поставках, на каком-то этапе беседы извлекалась из бокового кармана и клалась рядом, свидетельствуя: если вы не вняли доводу, к которому обратился ваш собеседник, есть возможность назвать цифры. Эту синюю книжку в рубчатой клеенчатой обложке, туго сшитую и по виду приятно весомую, Рузвельт должен был запомнить по своим прежним беседам с Гродко. Президент знал, что в книжке есть все, что необходимо Гродко для подтверждения просьбы русских, поэтому лучше, если собеседник президента к книжке не обратится. Можно допустить, что Гродко догадывался, какие ассоциации мог вызвать один вид синей книжки у президента, и предпочитал обращаться к ней не часто.
Дождь прошел, глянуло солнце; диковинно преломившись, его случайный лучик проник в кабинет. Рузвельт снял пенсне и поднес его к солнечному лучику, лежащему на столе. Полированное стекло ухватило лучик и бросило его на стену.
— Вы только что из России, — обратился президент к Бардину. — Вы видели фронт в последние месяцы?
Егор Иванович встревожился: то, что вопрос был обращен не к Литвинову и Гродко, а к нему, свидетельствовало, что беседа вдруг пошла не проторенной тропой.
— Да, я видел фронт, — сказал Бардин.
Президент все еще играл пенсне, и лучик на стене контролировал каждое его движение: едва видимое, оно в отражении становилось заметным.
— Когда вы едете фронтовыми дорогами, очевидно, техника, поставленная Штатами, не очень-то бросается в глаза, а?.. Ну, сознайтесь, не очень-то? Отвечайте, вы меня не обидите…
— Могла бы быть приметнее, — ответил Бардин.
— Приметнее, значит? Хорошо, — произнес Рузвельт, и непонятно было, что же «хорошо» — казалось, реплика Егора Ивановича должна была не очень воодушевить президента. — Следовательно, если наша техника не так видна на русских дорогах, как нам бы хотелось, значит, ее доля не столь велика, так?
— Да, разумеется, — согласился Бардин, не было резона отрицать очевидное.
— При этом рост русского военного производства идет много быстрее роста наших поставок, не так ли? — был вопрос Рузвельта. — А если так, то доля нашей техники стала еще меньше и нужны сильные стекла, чтобы рассмотреть ее, много сильнее моих? — он потряс пенсне, потряс энергично, так что «зайчик» на стене пустился в пляс.
Бардин перевел взгляд на Литвинова, потом на Гродко. Их глаза точно говорили: «Не смущайся. Ты только что из России, Это дает тебе известные козыри. По крайней мере, во мнении президента. Продолжай». Бардин не спешил ответить. Свой последний вопрос президент задал, пожалуй, нерасчетливо, вопрос обнаруживал тенденцию, которая до сих пор едва угадывалась.
— Не хотите ли вы сказать, господин президент: если поставки так невелики, вряд ли есть резон говорить о них в связи с тяжелым летом? — Важно было осторожно отобрать у президента право задавать вопросы — одно это давало привилегию немалую. — Что они для русского лета?
— Да, я так думаю, — сказал президент, задумчиво глядя на пенсне; он постиг замысел Бардина.
— Но она, ваша техника, была бы много заметнее, если бы прибывала на наш фронт в размерах, о которых идет речь в договоре, не так ли? — спросил Бардин.
Президент положил пенсне на ладонь, медленно сжал ее: лучик на стене погас.
— Нет смысла вам возражать, — произнес он. — Нет смысла, — он оттенил голосом «нет», сделав его категорическим. — Все, что относится к грузовым карам, мы учтем, пожалуй… Только мне бы хотелось… — он запнулся, в решительный момент его подвела память. — Да, да, память! — произнес он, точно выхватив это слово у собеседников; он вновь взглянул на пенсне, не без увлечения им повертел. — Как бы хорошо, чтобы были своеобразные окуляры… памяти! Надел, — и он действительно водрузил на нос пенсне, — и запомнил на веки вечные!
Литвинов улыбнулся:
— Памятная записка — вот вам окуляры памяти!
Рузвельт отозвался не без иронии:
— Записка сгорела, а вместе с нею и память — несовершенно!
— Так и окуляры могут разбиться вдребезги, оставив человека без глаз!
Президент пришел в уныние.
— Но я не так стар, чтобы не закончить мысли, для дела важной, — вернулся он к разговору о грузовых карах. — Прошу вас позвонить моим секретарям завтра, — обратился он к Литвинову, — все возможное мы, разумеется, сделаем. Все несовершенно, все несовершенно по сравнению с молодостью! — Он вдруг взглянул на Гродко, улыбнулся — казалось, в небольшом кругу людей, сидящих сейчас в овальном кабинете президента, только тридцатичетырехлетний Гродко и мог отождествляться с молодостью. — Как вы полагаете, а? — он смотрел на вконец обескураженного Гродко. — Как поживает партизанская республика, мистер Гродко? — вдруг спросил президент — когда у него было хорошо на душе, он любил поговорить с Гродко о Белоруссии, сражающейся и страждущей, называя ее партизанской республикой. — Мне сказал сегодня Гарри, что его друзья из «Нью-Йорк таймс» сообщили ему об убийстве в Минске этого гитлеровского генерал-полицейского, верно это?.. Как там ваши земляки, подтверждают?.. Вам не известно? Не верю! Нет, нет, решительно не верю! Говорят, бомбу подложили в перину, так он и отправился к праотцам, не успев повернуться с правого бока на левый. Ушел, прихватив и перину, и одеяло, разумеется, — сумеет, шельма, и на том свете устроиться!.. — Он засмеялся, достал платок, вытер им шею. — Вот сказали: в Минске полторы тысячи немецких могил, всех тех, кого покосила партизанская пуля… О, партизаны — это грозно! Так? — он продолжал смотреть на Гродко, и во взгляде его было воодушевление. Ну конечно, он понимал, что все сказанное им нельзя прямо отнести к Гродко, но ему очень хотелось отнести это к нему, прямо к нему. Он знал биографию Гродко и хотел видеть в сыне белорусского крестьянина сподвижника тех безымянных воинов партизанской республики, которые вели сейчас святую войну за свободу своей земли.
— Партизаны… Это люди мирных профессий? — спросил Рузвельт, закрыв глаза и задумавшись, — его лицо, как сейчас было хорошо видно, еще хранило следы волнения, вызванного разговором о партизанах. — Мирных?
— Да, господин президент… — ответил Гродко. — Рабочие, очень много крестьян, учителя, агрономы, даже домохозяйки, их много…
— Пробудить гнев в мирных людях, пробудить гнев — вот это и есть, наверное, народная война… — Он медленно обвел взглядом всех находящихся в комнате. — Народная, а значит, и справедливая, жестокая, трижды жестокая, но справедливая…
Бардин оказался в машине вместе с Гродко — путь лежал в посольство.
— Говорят, что партизаны, появившиеся в Гатчине невесть откуда, однажды чуть не проникли в Ленинград… Вы были когда-нибудь на Чудском озере, Егор Иванович? — подал голос Гродко.
— Нет, а что?
— Ничего… — ответил Гродко, как показалось Бардину, рассеянно, а Егор Иванович спросил себя: «Почему он отождествил Гатчину с Чудским?..»
Бардин еще пытался проникнуть в истинный смысл вопроса Гродко, когда шофер подвел машину к посольскому подъезду, в дверях которого возник человек в песочном макинтоше.
— Вас не надо представлять Тарасову, Егор Иванович? — обратил на Бардина внимательный взгляд Гродко. — Небось старые знакомые?
— Куда как старые! — Бардин двинулся навстречу Тарасову — он был спокойно улыбчив, лобаст, крепок в плечах. — А вы… не однокашники ли по дипломатической школе?
— Да, была такая школа — праматерь нашего опыта, если он есть у нас. — Гродко взглянул на Тарасова, и глаза его потеплели — он был рад встрече. — Значит, озерная Канада что озерная Россия — Атабаска на одной параллели с Чудским? — спросил Гродко Тарасова улыбаясь — он перешел на тот особый язык, который, очевидно, возник не сегодня и на котором он и прежде говорил с Тарасовым, лаконично-условный, ироничный язык друзей.
«Так вот почему спросил Гродко о Чудском озере! — мелькнуло у Бардина. — Не иначе, высоколобый Тарасов, второй год представляющий Советскую державу в Канаде, родом из того именитого края, где ополченцы Александра Невского дали напиться чудской водицы псам-рыцарям».
— Небось морозы на Чудском покрепче, чем на Атабаске? — спросил Гродко — ну, разумеется, и он думал сейчас о ледовой баталии — из пущ белорусских чудское приозерье виделось, пожалуй, севернее, чем оно было на самом деле.
— На Чудском морозы люты, да и на Атабаске хороши, — сдержанно ответил Тарасов.
Все понятно: Гродко вспомнил о Чудском озере, зная, что встретит Тарасова.
Бардин оставил их вдвоем, они этой встречи наверняка ждали долго, — вон с какой силой заявило о себе у Гродко Чудское озеро! А сам, уйдя, обратился мыслью к утренней встрече у президента. Ну конечно, Мирон был прав, призывая не идеализировать Рузвельта. Но то, что происходило в эти годы в мире и было войной народов против фашизма, наверное, не отняло у Рузвельта того доброго, что было свойственно его личности. Не отняло, а может быть, и прибавило. Эту мысль можно и оспорить: Рузвельт возник не сегодня. Но существуют факты, они неопровержимы. Есть в нем симпатии к России и ее народу — их никуда не денешь, эти симпатии, и глупо их не видеть, а тем более закрывать на них глаза. Наоборот, реальный политик их учтет и обратит на пользу стране… Но вот вопрос: Рузвельт в годы войны… это что же, остров? До войны и — если будет жив — после войны один Рузвельт, а во время войны — другой, так? Остров? А если остров, надежно ли это? Не затопит ли этот остров большой водой?
36
Тамбиев знал, что Бардин только что прилетел в Москву и поглощен оперативными делами отдела, тем неожиданнее был звонок Егора Ивановича. В стиле депеши, исключающем всякие вопросы, Бардин попросил Тамбиева освободить вечер следующего дня — приехал с фронта Яков и хочет видеть Николая Марковича.
В условленный час наркоминдельская «эмка», которой была возвращена благородно-вороная масть после того, как ее выкупали в трех водах и смыли непрочную маскировочную известь, повезла Бардина и Тамбиева в Ясенцы.