Кузнецкий мост — страница 189 из 332

Так или иначе, а специальный поезд отбыл из столицы. Было известно, что конечный пункт маршрута — Баку. Поезд действительно дошел до Баку, но делегация проследовала дальше, в Тегеран.

— Как самый молодой из присутствующих здесь глав правительств, я хотел бы позволить себе высказаться первым, — произнес Рузвельт и оглядел сидящих за столом в надежде, что они поймут нехитрую его шутку.

Тегеранская конференция началась.

Если быть точным, то Рузвельт посмотрел только на Сталина и Черчилля: как ни демократичен был американский президент, он обращался именно к главам правительств. Да и происходило нечто своеобразное: зал был полон, и три ряда стульев, окружившие стол, едва вместили всех, а такое впечатление, что за столом сидели только трое. Даже переводчики превратились в незримых актеров китайского театра. И стремительные стенографические перья, тонкое попискивание которых при желании можно было услышать, как бы приняли во внимание только этих трех: Рузвельта, Сталина, Черчилля. Приняли во внимание и навечно запротоколировали.

Если далекий наш потомок возьмет в руки этот протокол, первое, что он скажет: «Ба, да их там было трое, всего трое!» И он, наверно, будет прав: трое… Точнее, двое — Сталин и Черчилль. Если исследовать стенограмму с той тщательностью, какой она заслуживает, то вывод будет именно таким: двое… Что же касается Рузвельта, то он как бы давал простор для единоборства этим двум, чтобы в соответствующий момент вмешаться и если не решить спор, то откорректировать его, имея в виду американские интересы. Возможно, эта тактика возникла самопроизвольно и была определена не столько Рузвельтом, сколько темпераментом и целеустремленностью его коллег, но позже определенно была усвоена президентом и стала именно тактикой.

Итак, Рузвельт сказал, что по праву самого молодого из присутствующих здесь глав правительств он хотел бы высказаться первым, и конференция началась. Как отметил далее президент, главы правительств, собравшиеся в Тегеране, не намерены публиковать ничего из того, о чем пойдет здесь речь, и они будут обращаться друг к другу, как друзья, открыто и откровенно. Президент полагает, что совещание окажется успешным и три нации, объединившиеся в процессе нынешней войны, укрепят связи между собой и создадут предпосылки для тесного сотрудничества будущих поколений. Далее президент осторожно определил суть предстоящих переговоров. Он сказал, что штабы могут обсуждать военные вопросы, а делегации, хотя у них и нет установленной повестки дня, могли бы обсуждать и другие проблемы, как, например, послевоенного устройства. Если, однако, у нас нет желания обсуждать такие проблемы, обратился он к своим соседям справа и слева, то мы можем о них и не говорить.

Это вступление, в котором все время присутствовала юмористическая нотка, казалось, должно было быть воспринято собеседниками президента.

Но Черчилль, и это было характерно, не воспринял тона президента. Свои несколько слов Черчилль произнес едва ли не закатив глаза. Он сказал, что мир имеет дело с величайшей концентрацией сил, которая когда-либо существовала в истории человечества. Сказал он и о том, что в руках союзников решение вопроса о сокращении сроков войны, о завоевании победы, о будущей судьбе человечества. «Я молюсь за то, чтобы мы были достойны замечательной возможности, данной нам богом, — возможности служить человечеству», — заключил он — его глаза действительно были подняты к небу, — казалось, он говорил не столько со своими коллегами по круглому столу, сколько с богом.

В том, как Черчилль отверг интонацию президента и предложил свою, был расчет: овладеть вниманием, а может быть, в какой-то мере и инициативой.

Но Сталин, может быть, чуть-чуть в пику Черчиллю, возвратил разговору, происходящему за столом, интонацию президента. В тоне легкой иронии, которую предложил Рузвельт, он сказал, что история нас балует. Она дала нам в руки очень большие силы и очень большие возможности. Очевидно, задача заключается в том, чтобы возможности эти были использованы.

Таким образом, все, что надо было сказать, чтобы предварить собственно переговоры, было сказано. Последняя фраза короткой реплики советского премьера прямо относилась к этому:

— А теперь давайте приступим к работе.

Рузвельт не то что помрачнел, но легкая тень озабоченности легла на его лицо; он явно не предполагал, что вступление к деловому разговору будет столь коротким и оборвется почти внезапно.

— Может быть, мне начать с общего обзора и военных нужд в настоящее время… — заметил он, раздумывая. Хотя фраза была обыденной, за ней читалась растерянность президента.

Ответа не последовало, и президент начал обзор. По статуту он должен был адресоваться к обоим своим коллегам, но психологически получалось так, что он говорил со Сталиным. Его побуждал к этому все тот же проклятый вопрос о большом десанте. В самом деле, деловой разговор немыслим без того, чтобы не внести ясность в главное: почему большой десант все еще является для союзников только перспективой, при этом не столь близкой. А если объяснять это, то советской стороне. Может, поэтому в течение тех пятнадцати минут, пока продолжалось сообщение президента, к английскому премьеру было обращено не столько лицо президента, сколько его затылок.

Президент сделал обзор военных действий в Тихом океане, заметив, что Соединенные Штаты несут здесь основное бремя войны. Переходя, как подчеркнул президент, к более важному и более интересующему Советский Союз вопросу — операции через Канал, он отметил, что из-за недостатка тоннажа союзники не смогли определить срока этой операции…

— Английский канал — это такая неприятная полоска воды, которая исключает возможность начать экспедицию до первого мая, — заметил президент. В этот момент Черчилль протянул руку к кожаной папке и осторожно ее отодвинул, точно хотел обратить на себя внимание президента. — Если мы будем проводить крупные десантные операции в Средиземном море, то экспедицию через Канал, возможно, придется отложить на два или три месяца, — продолжал Рузвельт, не удостоив вниманием жест Черчилля. Впрочем, взгляд президента игнорировал жест Черчилля, но речь президента, так могло показаться, предостерегающий характер жеста учла, не зря же Рузвельт вдруг заговорил об отсрочке. — Но мы не хотим откладывать дату вторжения через Канал дальше мая или июня месяцев, — произнес Рузвельт, подумав. — Войска могли бы быть использованы в Италии, в районе Адриатического моря, в районе Эгейского моря, наконец, для помощи Турции, если она вступит в войну… — он умолк и вздохнул, вздохнул не без облегчения; судя по тому, как улетучился к концу реплики юмор Рузвельта, было очевидно, что она стоила ему сил. — Мы очень хотели бы помочь Советскому Союзу оттянуть часть германских войск с германского фронта…

Рузвельт первым прикоснулся к сути того, что должно было стать предметом переговоров в Тегеране. О чем же свидетельствовала краткая реплика американского президента? В этой реплике он, как уже было сказано, был не столько участником поединка, сколько рефери. Он точно приглашал своих коллег скрестить шпаги и, в преддверии единоборства, осторожно определил шансы сторон. Будто в руках президента были сейчас некие весы, очень чуткие. На положение чаш могло оказать влияние даже движение воздуха, и задача заключалась в том, чтобы удержать чаши в равновесии. Задача эта требовала остроты восприятия необыкновенной. Рузвельт говорил «май 1944 года» и, заметив, что весы клонились к Сталину, поспешно вносил поправку о двух-трехмесячном опоздании. Рузвельт упоминал о десанте через Канал и, обнаружив, что равновесие нарушено, тотчас вносил поправку, перечисляя иные варианты будущих операций: Италия, Адриатика, Балканы с участием Турции. Он воздавал должное средиземноморской тактике союзников, что должно было устраивать Черчилля, но, узрев известный перекос в положении чаш, просил у русских совета по этому поводу… Приняв такую линию поведения, американец обретал преимущества, которых коллеги его, пожалуй, не имели: он ставил их в положение, когда они должны высказать свое мнение, в то время как сам уходил в сторону.

Можно было подумать, что в замысел президента проник Черчилль. Когда президент предоставил англичанину слово, тот сказал, что в принципе он согласен с президентом, но хотел бы высказаться после Сталина.

Вынужденно или нет, но Сталин должен был сейчас сказать о том, на какие опоры ляжет помост, называемый советской позицией.

— Мы, русские, приветствуем успехи, которые одерживались и одерживаются англоамериканскими войсками в Тихом океане, — сказал Сталин. Не будучи русским, Сталин полагал, что имеет право, быть может даже привилегию, сказать: «Мы, русские». А в том, как он произносил это, звучала именно привилегия, привилегия, корни которой уходили даже не столько в историю, сколько в психологию. Сказав: «Мы, русские», Сталин как бы напоминал, что говорит от имени многоплеменного Союза Республик, ведущего смертельный бой с супостатом, ибо понятие «русский» все больше отторгалось от понятия «российский», становясь синонимом слова «советский». К тому же, произнесенное здесь, за столом всемирной конференции, — и это входило в расчеты Сталина! — оно, это понятие, обретало особый смысл. Оно должно было напоминать собеседникам Россию традиционную, больше того, классическую, которая, как свидетельствует история, уже была их союзником, а это было не бесполезно, если иметь в виду предстоящий разговор.

— Что же касается второй части речи господина президента относительно войны в Европе, то тут у меня есть несколько замечаний, — заметил Сталин и, казалось, перешел к самому главному.

Но прежде чем изложить свои замечания, Сталин сказал, что хочет произнести несколько слов, как он выразился, «отчетного характера». Впрочем, советский премьер отметил, что готов от этого отказаться, если это может прозвучать как излишняя детализация проблемы. Возражения не последовало, и Сталин обратился к пространному обзору на фронтах. Хотя конференция совпала с новыми победами русских, Сталин был скромен в оценке этих побед. «Мы сами не ожидали успехов, каких мы достигли» — подобные определения возникали в его речи то и дело. А заканчивая речь, он произнес нечто необычное, и оно, это необычное, соответствовало общему тону выступления. Он сказал, что немцы отбили у русских Житомир и, должно быть, на днях заберут Коростень… Необычным было здесь не только то, что Сталин с такой легкостью говорит о неудачах на фронте, но и то, что он как бы планирует эти неудачи, при этом такая постановка вопроса не вызывает у него уныния… Последнее было самым важным, ибо являлось следствием новой обстановки на фронте — в сравнении со всем остальным даже огорчительная коростеньская неудача воспринималась как нечто эпизодическое. Скажи подробно Сталин о победах русских армий, это не произвело бы такого впечатления в трижды победоносный сорок третий на его партнеров, как эта строго обыденная реплика о том, что Житомир сдан и Корос