Кузнецкий мост — страница 219 из 332

— Если вы полагаете, что в своем рассказе я переложил красок, разрешаю обратиться к документам, в них истина, — произнес посол и, расстегнув верхние пуговицы пальто, поглубже заправил за его борта шерстяной шарф, а потом тщательно застегнул каждую пуговицу: видно, с близостью вечера посла знобило. — Что беспокоит меня и в чем смысл моего к вам обращения? Каждый раз, когда я вручал очередную телеграмму моего премьера, у меня, разумеется, была возможность сопроводить ее несколькими словами, но этих слов было недостаточно. Хотя каждая телеграмма, при этом и те, где строки были накалены добела, заканчивалась заверением в дружбе и верности, боюсь, что наш союз сегодня подвергается испытаниям значительным, как союз и отношения между главами наших правительств, что тоже очень серьезно… Заканчивая одну из бесед, ваш премьер не скрыл своей озабоченности по поводу того, что польский вопрос, как он выразился, может создать разлад между ним и моим премьером. Заметьте, он так и сказал: разлад… Ну вот, теперь настало время сказать вам то, что я хотел сказать, — его взгляд точно следовал за кремлевской стеной, которая очерчивалась по ту сторону реки. Так же, как это было час назад, когда они вышли к реке, вскипали и текли дымы. Они слоились, немо набухали и стлались над водой, густея, будто отвердевая. Их сизая плазма тревожно багровела, сообщая городу свои краски и сама принимая его цвета и блики. И оттого, что краски смешались, казалось, что город на холме отлился из этой вечерней сини — и звонкая бронза зари, и лиловатое серебро мартовских льдов, и белизна недавно выпавшего снега. — Что же я хотел сказать? — спросил не столько себя, сколько Бардина посол, не отрывая тревожных глаз от Кремля. — Я немного знаю жизнь, и то, что я скажу, подсказано опытом. Нельзя давать волю страстям. То, что называется бунтом страстей, это пожар, а пожар надо тушить, когда он тушится. Что надо, чтобы огонь погасить? Как мне кажется, два средства. Первое: событие, достаточно крупное. Второе: пауза, да, да, пауза. Нам повезло, событие такое грядет. Если мы даже хотели бы помешать ему, поздно. Оно сильнее нас, это событие, оно будет — я говорю о победе. И — надо все сделать, чтобы наступила пауза в этой дружественной перестрелке. Нет, я не шучу, мы с вами должны все сделать, чтобы высокие стороны не утратили того, что зовется общим языком. Не утратили…

— Вы полагаете, что такая опасность существует? — спросил Егор Иванович — надо было как-то реагировать на заключительную реплику посла.

— Иногда мне кажется, существует, — произнес Керр, он был встревожен не на шутку. — Иногда…

Бардин пошел на Кузнецкий пешком. Шел вдоль Александровского сада, через Охотный ряд, по Неглинной, думал: иным, совсем иным предстал перед ним сегодня Керр. Куда только девалась его строптивость. Почему так? Да не убоялся ли он, что старый Уинни принял по отношению к русским тон, за которым, как говорят банковские клерки, нет соответствующего обеспечения? А может, в связи с этим Керра объял страх за свою судьбу?

Бардин пришел в отдел в шестом часу и немало был изумлен, застав Хомутова — с утра бардинскому заместителю немоглось, и Егор Иванович отпустил его домой. Бардин хотел отчитать Хомутова за ослушание, однако, увидев, как устал Хомутов и как ему все еще неможется, укоризненно покачал головой, заметив:

— Неслух вы упрямый, однако, что с вами поделаешь…

Хомутов поднял на Бардина воспаленные глаза, качнул массивной головой, будто говоря: «Ваша правда, истинно неслух».

Если бы Бардин тут же прошел к себе, он, пожалуй, не увидел бы на столе Хомутова аккуратный пакетик, завернутый в газету и крест-накрест перевязанный шпагатом. Секрет того, что Хомутов задержался в отделе, подумал Бардин, в этом пакете. У Хомутова три сына — мал мала меньше, а вечерами дежурным по отделу дают стакан чая с сахаром и пачку печенья. Соблазнительно остаться на вечер и вернуться домой с нехитрым гостинцем. Соблазнительно в такой мере, что любую хворь победишь. Может быть, и бардинскую пачку передать Хомутову, но как это сделать?

— Если хотите знать последние новости с Софийской, заходите ко мне, — произнес Бардин и, не дожидаясь ответа, направился к себе.

Хомутов слушал Бардина, подперев кулаком подбородок, устремив на Егора Ивановича красные глаза. Лицо Хомутова все еще, выражало крайнюю степень усталости, казалось, убери он кулак, и голова завалится.

— Будь на то моя воля, я бы сказал Керру, что я о нем думаю, — произнес наконец Хомутов. — Без обиняков сказал бы да кстати бы спросил, тоже без обиняков, насчет Тарасова… — Он сощурил глаза, и краснота в них, казалось, сгустилась. — Сам-то он небось ничего не сказал о Тарасове?

— Не сказал.

Хомутов вправе был упомянуть имя нашего посла в Лондоне; друзей Тарасова, которых было немало на Кузнецком, с некоторого времени охватила тревога: Черчилль, отдав себя во власть тенденции, сделал попытку дискриминировать нового советского посла, грубо дискриминировать, как это часто бывало с британским премьером и прежде. Сталин обрел единственную в своем роде возможность сделать поступок Черчилля достоянием гласности хотя бы в глазах американского союзника и соответственно проучить старого Уинни. Но Сталин понял, его удар по Черчиллю должен быть силен, но силен не настолько, чтобы тот был повержен. Речь шла, разумеется, не о великодушии или, тем более, о пощаде — действовал расчет, логика расчета.

— Политик не должен быть слишком эмоционален, если он не хочет ставить себя в глупое положение, не так ли? — бросил Хомутов, смеясь.

— Я бы сказал, в невыгодное положение, — подал голос Бардин.

— Вот она, судьба брата дипломата: держи ухо востро, товарищ добрый… — Хомутов вздохнул, он говорил о Тарасове.

Бардин посмотрел на Хомутова сочувственно. Это сострадание к товарищу, казалось бы далекому товарищу, который был в беде, открыло в Хомутове нечто такое, что в нем до сих пор и не предполагалось.

— Востро, востро… — согласился Егор Иванович и вдруг вспомнил про печенье. Хомутов, понимать надо, это Хомутов. Но, видно, Бардин уже решился, невелико дело, а добро в нем есть. — Я видел этот ваш сверток, который вы припасли для ребят, возьмите и мое…

Хомутов положил на грудь свои крупные ладони, точно защищаясь, этот его жест взывал к жалости и состраданию.

— Егор Иванович, простите, а зачем мне это ваше печенье?

— Как зачем?

— Так просто: зачем оно мне?

Хомутов бежал. Бардин едва ли не сплюнул: так тебе и надо! Он стоял, не в силах совладать с волнением. «Нынче ты не уснешь, Егор, не уснешь».

Он принял за правило объяснять происшедшее, но теперь должен был признаться, что ему нелегко сделать это.

18

Бардин явился в Ясенцы запоздно и застал Ольгу в саду. Ему привиделось недоброе, и он заторопился к дому, но она остановила его.

— Ты не тревожься, все хорошо, — поднесла она руку к его щеке. В ее ладони собрались для него мир и тепло, ничего не было добрее ее рук. — Я вышла навстречу, чтобы посумерничать с тобой, — она указала взглядом на дом, очевидно имея в виду Иоанна — предстоящий разговор следовало скрыть от него. — Право, не знаю, как и начать…

— Как можешь…

Они пришли на край сада, снег сходил, но его островки еще лежали в гущине сада да в ложбинах. Свет, что обнимал землю, будто исходил и от этого снега, его тихого свечения.

— Я говорила весь вечер с отцом, — ее рука все еще была полна тепла, вечер не успел захолодить. — Он сказал, что готов взять под свое начало опытную станцию в Баковке, и зовет меня туда. «Тебе будет хорошо, Ольга, не пожалеешь», — сказал он… — Только теперь она отняла руку. — Вот и все.

Бардин приумолк, тревожно приумолк. Под горой, в низине, рыла берег весенняя вода.

— Что же ты молчишь, Егор? Говори.

— А как же я? — наконец произнес он.

— Ты со мной, как всегда… — тут же ответила она, и ее рука вновь совершила восхождение и приникла к его щеке. — Как может быть иначе, Егорушка?..

Вода под горой была неутомима.

— У меня дети, Оленька, — произнес он. — Им нужен дом, а как дом без хозяйки?

Она повернулась, пошла, видно, она ждала другого ответа.

— Я давно спрашивала себя: почему он не думает, как я, как мне живется-можется?.. — произнесла она, когда они достигли крыльца. — Ведь я же есть, я есть…

Он засмеялся:

— Я чувствую, что ты есть, Оленька… Погоди, да удобно ли там, в Баковке, вам вместе, он-то тебе не чужой? — заговорил он с той неторопливой обстоятельностью, с какой говорил с ней, когда хотел убедить ее. — Как это будет и как на это посмотрят люди: пришел и привел с собой невестку… В какое положение он тебя поставит, наконец?..

Теперь умолкла она; казалось, даже вода под горой остановилась, прислушиваясь.

— Ты полагаешь, что это неловко?

— Уверен.

— А знаешь, я не подумала, прости меня, — произнесла она едва ли не виновато.

Засыпая, он слышал, как она вздыхает, в этом вздохе было и сожаление, и печальное раздумье, и сострадание, и, может быть, укор. Не ему ли?

На заре их разбудил Иоанн, видно, он встал давно и зарекся будить, но взорвался, как всегда, против воли — многотерпение было не его стихией. Впрочем, он не терял времени даром, завтрак был на столе.

— Сколько можно спать, наконец? — взбунтовался Иоанн. — Жду час, жду два… К столу!..

Они явились к столу, и тишина, церемонно робкая, точно вошла за ними следом.

— Небось всю ночь шушукались, а? — спросил Иоанн весело. — Судили да рядили, так?.. Ну, что порешили?

Егор уткнулся в тарелку, а Ольга подняла пугливые глаза:

— Да вот Егор говорит, не пристало, нарушение норм… Свекор да невестка… Что, мол, люди скажут?

Иоанн взревел, да так могуче, точно специально берег этот рык, чтобы явить в это утро:

— А мне чихать, кто и что скажет, понятно?.. — Он поднял здоровую руку, потряс, точно грозя ею всем, кто думает иначе. — Ты-то на свой Кузнецкий ее не возьмешь? Ты клерк, тебе это не с руки, тебя, не дай соврать, это даже скомпрометирует, а мне нипочем… Беру Ольгу в Баковку, и все тут, беру!.. Главное, чтобы я знал, что мне и моему делу это полезно, а на остальное… прости, Ольга, плевать!.. — Он опустил руку на стол, искоса посмотрел на нее, рука дрожала. — Как ты, Ольга? — спросил он, тяжело дыша.