Земля уже пустила в ход свои мощные жернова: жернов парного чернозема, жернов зеленеющих полей, могуче грохочущий и текучий жернов степных ливней и ветров. Не успеешь оглянуться, не останется следов войны, все будет перемолото. Будто и не было февральского столпотворения, будто бы многотысячные армии не сшиблись в неистовстве битвы, будто бы дым сражения не застилал неба, будто бы земля не глохла от артиллерийского грома, будто бы тысячи и тысячи людей не кляли бога войны и не молили небо о пощаде. Сейчас степь была нерушимо спокойной, а когда летчик выключал мотор и самолет, планируя, мягко огибал села, тишина овладевала и теми, кто сидел в самолете, и казалось, нет силы могущественнее, чем покой степи, ее бестрепетность, ее неколебимость.
А самолет вышел к степному большаку, нет, не к шоссе, а именно к большаку, грунтовой дороге, некогда гладко накатанной и обращенной железными шинами фур и мажар едва ли не в кремень, а сейчас разбухшей от талых вод и теплых мартовских дождей, разбухшей и раздавшейся многократ вширь, — не дорога, а разлившаяся река в половодье. И, точно настигнутые полой водой, замерли посреди степи многотысячные скопления танков, бронемашин, гаубиц, зениток, автомашин. Пока мороз сковывал степь, вся эта железная мощь твердо катила на крепких колесах, а потом степь расплавилась, обратившись в горячую смолу; расплавилась и впекла в себя тысячи колес. Даже странно, казалось, с наступлением весны невзгоды кончились, а они неожиданно восстали — на смену белой смерти пришла смерть черная. Но вот вопрос: степная смола вязала и русские гусеницы?
Галуа выбрался из самолета и едва ли не бегом направился к Борисову, который стоял в группе летчиков посреди аэродрома.
— Странно, но я почти не видел на этой фантастической дороге русских танков, где они? — вопросил недоуменный Галуа.
— Думаю, за Бугом, вместе с армией, — ответил Борисов со снисходительной участливостью, он принял как должное изумление Галуа.
— Ничего не пойму, русской технике не страшна распутица? — Галуа, казалось, надо было еще понять виденное.
— Не всей, разумеется; расчет Конева был построен на этом — заметил Борисов спокойно. — Он пересадил армию на «тридцатьчетверки» и сообщил ей скорости да к тому же дал работу самолетам…
— Когда у противника нет скоростей, а вокруг открытая степь, каждый самолет за три, не так ли? — полюбопытствовал француз; как все штатские, он любил явить свои военные знания.
— Битву выиграли не самолеты, но, быть может, и самолеты — был ответ Борисова.
День клонился к вечеру, когда они покинули дом, в котором помещалось их скромное полуобщежитие-полугостиница, и пошли смотреть Умань. Горела аптека, и запах дыма, замешанного на мяте, неотступно шел вслед. Он был, этот запах, и в уманских переулках, затененных старыми белолистками и каштанами, и на непросторной базарной площади, и даже в аллеях парка, что встал над городом, как его верхний ярус и терраса. Сиреневые сумерки, все более сгущаясь, стали бледно-лиловыми, а потом синими. Галуа извлек фонарик, продолговатый и длинный, будто тюбик; француз сжал его и выдавил желтый лучик. Мигающий свет фонаря стлался по земле, усеянной черными листьями, упирался в струйчатую кору древних дубов и лип, плутал по многоветвистым кронам, поднимая стаи ворон.
— Не находите ли вы, что неудачи породили у немцев равнодушие? — произнес Галуа, обращаясь к Борисову, который шел рядом. — Равнодушие к тому, что можно назвать целями войны. Иначе говоря, оно укротило ненависть, а вместе с ненавистью и жестокость… Есть мнение, что в сорок четвертом немцы не столь жестоки, как в сорок первом…
— Вы читали в «Красной Звезде» об Уманской яме? — спросил Борисов тихо и точно задул желтое мерцание фонарика, несколько минут они стояли в темноте.
— Да, но это было в сорок первом, — произнес Галуа, пораздумав.
— Верно, в сорок первом, — согласился Борисов, не было смысла возражать — то, что было известно под именем «Уманской ямы», действительно имело место в сорок первом. — Пойдемте, пойдемте… — настоял Борисов и не без труда сдвинул всю группу с места.
— Если жестокость определена и тактикой, от нее не так просто отказаться, — подал голос Хоуп, которому смысл реплики француза истолковал Тамбиев.
— Жестокость не мохет быть определена тактикой, — возразил Галуа.
— И тактикой, сказал я, — Хоуп с особым усердием оттенил это свое «и».
Неизвестно, чем в очередной раз закончилась бы эта перепалка, если бы они не спустились с паркового холма и все теми же неширокими уманскими улочками, затененными многоветвистыми кронами еще не распустившихся деревьев, не пришли к городской тюрьме и лежащей позади нее поляне, напоминающей картофельное поле.
— Прибавьте, пожалуйста, света… — сказал Борисов и показал на канаву, что протянулась вдоль тыльной стены тюрьмы.
Галуа сжал свой тюбик, и желтый лучик, резвясь и играя, поскакал к канаве и остановился, вздрагивая, — у француза тряслась рука… Первая мысль, неосознанная: их много, но они молчаливы, почему?.. Старик лежал, опрокинувшись, закрыв лицо руками — он не успел отнять рук. Женщина держала согнутую руку у глаз, точно защищаясь. Лежал человек, пепельноголовый, скорчившись, точно всю долю свинца, что пришлась на него, он принял животом. Фонарь дрожал, выхватывая из тьмы седую прядь, граненые стеклышки монист, краешек гребня в волосах, белое колечко на детской руке. Сколько могло быть этой девочке — пять или шесть?.. Рука с колечком призывно простерлась — девочка звала… Ров был заполнен до краев; видно, людей приводили из тюрьмы партиями и, расстреливая, живых клали на мертвых.
Непроста было уснуть в эту ночь — Тамбиев разгреб пыльные шторы и, взглянув в окно, увидел в боковом свете луны, осветившей двор, Хоупа.
Луна померкла, застланная дождевым облаком, и заметно накалились звезды в проталинах облаков, а вместе с ними и цинковая крыша сарая напротив. Американец курил. Его сигарета гасла и вспыхивала, точно прожигая тьму; как это бывает, когда человеку неможется, затяжки были частыми и сильными, хотя по солдатской привычке он и пытался прятать сигарету в рукав.
Тамбиев оделся и вышел.
— И вам не спится, господин Тамбиев?.. На новом месте? — он сказал «на новом месте», защищаясь от вопросов.
— Да, чувствую, что не усну, хотя спать надо; как я понимаю, завтра день будет не легче.
— Не легче? — повторил Хоуп. — А что мы можем еще увидеть, кроме того, что уже видели? — Он умолк, глядя на Тамбиева, — Помните старика из Котельниково? Хотел бы я показать ему этот уманский ров, да кстати и послушать, что он скажет…
Скрипнула дверь во тьме и осторожно прикрылась.
— Это вы, Алик? — спросил Хоуп, он рассмотрел во тьме Галуа.
— Да, не могу спать при луне!.. — произнес Галуа; наверно, и он не хотел признаться, что встревожен, и защищался луной. — Есть в этой луне что-то такое, что несет душе беспокойство. — Он спустился с крыльца. — Когда я стоял там, вы говорили о Котельниково, так?
— Да, об Иисусе Христе из Котельниково… — ответил Хоуп, как показалось Тамбиеву, с готовностью.
— Вы полагаете, что старик был в своих выводах опрометчив, он мало видел?.. — спросил Галуа. Он был умен и многоопытен, француз Галуа, а поэтому и прозорлив, талант был у него в уме и опыте.
— Ему надо было бы показать эту девочку с белым колечком в уманском рве… — сказал Хоуп, он был не из породы непомнящих, этот американец, и дождался своей минуты, чтобы дать Галуа бой.
— Если это жестокость из тактики, то она свыше, армия может быть в ней и неповинна, не так ли? — вопросил Галуа едва ли не в гневе. — Если же говорить об этом старике из Котельниково, то для меня его доброта вечна, как может быть вечна доброта Иисуса… Для меня он Иисус Христос, вечно Иисус Христос…
— Если даже сам откажется быть им? — спросил Хоуп не без иронии.
— Не откажется!.. Как он может отказаться?
— Покажите ему этот ров… убейте меня, но он сам возьмет автомат, этот Иисус Христос из Котельниково!
— Ну что ж, можно считать, что мы почти решили наши главные проблемы, теперь спать… — произнес Тамбиев и поднял глаза ко второму этажу, там была комната, где разместились корреспонденты.
Они пересекли двор и поднялись на крыльцо, когда над городом возник устойчиво нарастающий гул самолетов. Самолеты появились из-за парка и, срезав западную окраину города, медленно сместились на юг.
— Конев? — Круглые глаза Галуа оглядывали небо. — Пошел к Днестру?
— Возможно, к Днестру, — ответил Тамбиев, не скрывая радости — необыкновенно хорош был строй самолетов, в этот полуночный час были в нем уверенность и сила зрелая.
Самолеты прошли, а Хоуп не отрывал глаз от неба. Да не сомкнулось ли в его сознании все, чему он был сегодня свидетелем, — и этот ров, и этот разговор об Иисусе Христе из Котельниково, и эти самолеты, идущие за Днестр, — а если сомкнулось, то как?
— Простите меня, господин Тамбиев, — произнес Хоуп и вышел из-под навеса. — Теперь уже я точно знаю, что не усну до утра… Я еще побуду здесь.
Галуа вошел в дом, Тамбиев последовал за ним.
Когда пятью минутами позже Николай Маркович выглянул в окно, Хоуп, как прежде, стоял посреди двора, пряча сигарету в рукав, и, как прежде, она вспыхивала и гасла, выдавая немалое волнение.
Утром пришел Борисов и, не скрывая изумления, обратил взгляд на кровать Хоупа, которая в эту ночь так и не раскрывалась.
— Господин Хоуп, да спали ли вы нынче? — вопросил Борисов, немало смущаясь. — Кто лишил вас сна?
— Конев, разумеется… — ответил Галуа, не дождавшись, когда это сделает его коллега, и захромал по комнате. Когда он не имел возможности сказать всего того, что хотел сказать, он должен был истолочь остаток этих слов толстыми подметками канадских башмаков, которым истинно не было износу. — Конев, разумеется, кто же иначе?
— Конев и не помышлял, что вы так плохо думаете о нем! — засмеялся Борисов — его ирония была не столь груба. — Я только что говорил с ним по телефону. Он разрешил наш полет к Бугу… конечно, если вы согласны.