деревьями, что вы видите из окна, обязательно кто-нибудь подле меня…» Эти и другие воспоминания пришли мне на ум, когда я раздумывал над тем, какой оборот примет мой разговор с президентом. А между тем неведение продолжалось недолго. В Монреале стало известно, что президент назвал меня сенату в качестве возможного посла в Лондоне, а вслед за этим я узнал, что сенат утвердил представление президента… Мне сказали, что сенат был единодушен, но у меня не было тут иллюзий, да как могло быть иначе? Иллюзии — не качество дипломата… Прав я?
Тарасов полагал, что сенат был не столь единодушен по поводу назначения Вайнанта, как это старались представить друзья будущего посла, сообщив ему о решении сената в Монреаль. Наверно, они не хотели огорчать его, хотя человека зрелого не должна печалить правда, даже огорчительная. Если уж тебе суждено испытать огорчения, испытай их раньше — по крайней мере, у тебя больше времени с ними совладать. И еще думалось: оставаясь в Лиге наций, Вайнант единоборствовал, с внешними силами; дав согласие занять посольский пост в Лондоне, он вызвал на себя огонь сил внутренних.
— Сенат сказал свое «да» в январе, отъезд в Лондон был назначен на февраль. Помню встречу с Гопкинсом в «Рузвельт-отеле», Гарри только что вернулся из Лондона. Гопкинс был заметно взволнован, казалось, в нем жило волнение Лондона, который в ту пору отбивал воздушные атаки вермахта. Но волнение не отразилось на точности чертежа, призванного воссоздать расстановку сил в современной Великобритании, чертежа, который набросал Гопкинс. Его рука была тверда, его штрих верен: Черчилль, Иден, Бивербрук. Последние два тогда были в чести… Ценность того, что я получил тогда от Гопкинса, заключалась в том, что я этому верил — Гопкинс… А потом меня принял президент, это уже было в феврале, в канун отлета в Лондон. Помню, что день был хотя и дождливым, но теплым. Президент сидел в своем кресле на веранде, укрывшись пледом, и смотрел, как неистовствует дождь, совсем весенний… Президент сказал мне, что я должен склонить британское правительство к еще большему терпению, в то время как наш народ сделает все возможное, чтобы помочь англичанам. Он сказал еще, что нацизм несовместим с образом жизни американцев и я должен убедить англичан, что, мы верим в их дело. Он закончил тем, что просил передать в Лондоне, что армия США готовится, промышленность еще больше подчинена военным целям и вопрос о ленд-лизе поставлен в конгрессе. Мне было радостно установить, что к нему вернулось его прежнее состояние, состояние воодушевления и деятельной энергии. Видно, полоса депрессии осталась позади, а бремя, которое он взял на себя, точно прибавило ему силы, усталость ушла, он жаждал деятельности.
Тарасову был интересен этот человек, нет, не только то, что он сейчас говорил, но и сам он, образ его мыслей, его жизнь, он как личность, даже его облик. В его внешности были изысканность и простота, точнее, изысканность простоты. Весь его физический облик был столь гармоничен, что все остальное возникало само собой и не требовало особых усилий, чтобы возникнуть. Эта изысканность простоты, как ее видел Тарасов, сказывалась и в цвете одежды посла — его костюмы были благородно серых и темно-пепельных тонов и, казалось, приятно сочетались с матово-смуглой кожей лица и лучистостью глаз, в которых постоянно жило внимание к происходящему, чуть-чуть печальное.
— Я вылетел, так и не дождавшись хорошей погоды, — продолжал Вайнант. — И в пути было ненастно, однако, когда мы приземлились, выглянуло солнце… Меня встретил Бренден-Бреккен, и я сказал ему на аэродроме, что рад быть здесь и нет в эту минуту другого места на земле, где я хотел бы быть больше, чем здесь. В этом не было дежурной любезности, я думал так. Это же я сказал королю, который встретил меня в Виндзоре. Говорят, это был первый случай, когда король выехал навстречу послу и встретил его. Он, этот случай, точно предварял то значительное, что предстояло мне сделать в годы войны в Лондоне, значительное… Но предвосхищать было рано, все было впереди, все впереди. — Вайнант улыбнулся, как показалось Тарасову, невесело. — Короче, мы пришли вместе с нашим президентом, однако, если возникнет вопрос о нашем уходе, мне надо уйти вместе с ним… Прав я?
Тарасов вернулся в посольство в девятом часу и, не заходя в кабинет, пошел в сад. Ему нужна была минута тишины, без нее, пожалуй, не осмыслить происшедшего — встреча с Вайнантом требовала раздумий. В рассказе посла самым интересным была его реплика о сенате, о друзьях и недругах. Старое правило гласит: чтобы понять смысл назначения посла, нужно знать его предшественника. Иначе говоря, позиция посла может быть прочитана до конца сообразно с позицией того, кто занимал посольский пост до этого. Однако кто занимал — старик Кеннеди. Молва рисует Кеннеди едва ли не другом леди Астор и ее единомышленником. Наверно, Кеннеди не так прост, чтобы столь крайнюю точку зрения отождествить со своей позицией. Но молва почти никогда не ошибается, и доля истины тут, несомненно, есть, и, наверно, немалая. А коли так, то и причина отставки бывшего посла может быть установлена достаточно определенно. Не надо быть слишком прозорливым, чтобы понять ход мыслей президента. Зачем Рузвельту посол с кливденскими симпатиями? А коли так, то новый хозяин американского дома должен быть напрочь лишен порока Кеннеди. Итак, посла не поймешь, если не знаешь его предшественника? Вайнанта надо понимать в связи с Кеннеди? Пожалуй. Наверно, у Вайнанта с Кеннеди нет вражды, даже, наоборот, могут быть отношения достаточно корректные, но у Вайнанта с тем кланом, который породил мировоззрение Кеннеди, есть вражда?.. В Америке есть такой клан? Да, конечно, при этом могущественный. У него свое понимание истории, как и свое понимание лиц, которые эту историю вершат.
Наверно, Тарасов мог бы на этом закончить свои размышления над происшедшим, если бы не одно обстоятельство. Но в тот момент Тарасов этого обстоятельства не знал и знать не мог. Вайнант сказал тогда: нам надо уйти вместе с президентом. Обладай он способностью заглянуть в будущее, даже не в столь далекое, события, о которых идет речь, были бы осмыслены им до конца. Вайнант, зная эту истину и следуя ей, где-то замешкался. Короче, уже после победы он был обвинен, что в бытность послом в Лондоне превысил свои прерогативы, обвинен жестоко, и должен был уйти, при этом не только с политической арены, но и из жизни, уйти добровольно… Вина Вайнанта, что он тут чуть-чуть замешкался: обещал уйти вместе с президентом и припоздал на два года… Американская история. Но в тот пасмурный апрельский вечер, когда, возвратившись от Вайнанта, Тарасов раздумывал над происходящим, он мог и не проникнуть в не столь далекое будущее американского посла. А жаль. Знал бы, многое бы открылось еще тогда.
Бекетов приметил, что на последнем посольском приеме не было Новинской, он пошел в библиотеку. Анна Павловна сидела у настольной лампы, низко склонившись над книгой, горло у нее было перевязано бинтом, из-под которого выбился краешек компрессной бумаги, ярко-коричневой. Подле стоял стакан с чаем, неотпитый; не иначе, книга увлекла, и чай остыл. Он поймал себя на том, что затаился, не очень понимая, зачем он это делает. Ему хотелось, чтобы продлился этот миг, что-то он рассмотрел в ней сейчас такое, чего не примечал прежде. Ему привиделась в ней робость, какой не было, быть может, даже боязнь.
— Анна Павловна? — произнес он едва слышно и вдруг почувствовал, что голос не его.
Она медленно подняла глаза, все еще не понимая, кто вошел, сняла очки. Видно, сработала реакция — она сняла их быстро, осознав, что вошел именно он, она не хотела, чтобы он видел ее в очках, и это ему что-то объяснило, ему стало хорошо.
— Ну, кто в такой вечер сидит над книгой? — произнес он и подивился тому, сколько озорства вдруг прорвалось в его голосе. — Весна…
— Да, весна, — сказала она печально и, открыв стол, спрятала очки. Он взглянул на нее и подивился открытию, которое сделал: а ведь у нее совсем не сине-мглистые глаза, какими они казались ему прежде, да и в лице он увидел иное — он рассмотрел шрам, осторожно насекший нижнюю губу. Да, она определенно была иной — глаза сузились и шрам, едва заметный, который мудрено было рассмотреть, искривил губы, отчего в лице появилось выражение горечи. Он немножко знал себя: он умел хранить в сознании образ женщины и умел его как бы дорисовывать. Эта способность дорисовывать была в нем так сильна, что, встретив женщину вновь, он немало изумлялся: да она ли это? Быть может, нечто подобное происходило и теперь? Но вот что интересно, она была в его глазах сейчас все так же хороша. Что-то нехитрое и, быть может, немножко смешное было в их общении. Что-то смешное и драгоценное, чего у него нет, но что ему необходимо, очень необходимо, пожалуй, больше всех насущных благ на свете.
— Вчера поздно пришли от Шошина — зажало сердце… — сказала она и закрыла глаза, они у нее устали. — У меня были эти капли, валерьяновые, и я побежала. Представьте, как сидел в кресле, так и остался сидеть, не хотел лечь, еле отходили… Так можно лошадь заездить, пожалели бы…
— Лошадь-то с норовом, не совладать… — вдруг произнес он. Это было неожиданно и для него.
Она умолкла, наклонив голову, она ждала другой реакции.
— Норов… от желания устоять на ногах… — сказала она, помолчав. — Я ему говорю: «Вы должны знать, Степан Степанович, где кончаются силы. Этот ваш кофе — не силы, это кнут… Вы и сердце свое исхлестали». Я у него разом отняла все слова. Потом открыла его шкафчик: кружка, пачка соленого печенья и кофе, конечно… Я далеко от него, вы ближе… Вам с руки помочь ему…
— Чем помочь?
— А вы не знаете?
— Нет.
Она подняла руку и отвела волосы. Они были подсвечены лампой, что стояла рядом, и казались больше обычного золотыми. И на руке лежал отсвет, золотистый, быть может, от лампы, а возможно от волос.
— Ему стало лучше не сразу, и я пробыла там с полчаса. Он сказал: «Я делю людей, всех людей, на тех, у кого есть вот тут, — он указал на грудь, — шелковая ниточка, называемая душой, и у кого ее нет». Я сказала: «Не спрашиваю и не имею права спрашивать, есть ли эта ниточка шелковая у женщины, чью фотографию я однажды видела у вас, но она, эта женщина, не должна вас оставлять одного…» И вновь я отняла у него все слова. Он сказал: «Она не виновата, и у нее есть эта ниточка, шелковая». — «Вы рыцарь, Степан Степанович. Вы не хотите перекладывать вину на слабые плечи», — сказала я. «Нет, правда, у нее есть эта ниточка, шелковая, и она не виновата», — повторил он, а я подумала, что-то он сказал такое, что, наверно, нужно не только ему…