Тамбиев приметил, как ни обычна была последняя фраза, она стоила Малиновскому усилий, — наверно, не просто было совместить радушие хозяина со способностью отвечать на вопросы столь жесткие, как последний вопрос Галуа.
Застучали вилки, куры были разобраны по тарелкам; не было бы вожделенных птах, пожалуй, пауза, в которой были заинтересованы обе стороны, показалась бы не столь естественной.
— Но то, что ожидает войска на чужой земле, отлично от того, что было на земле родной? — подал голос Галуа. Нельзя сказать, чтобы новый вопрос француза обнаруживал большее великодушие к хозяину, чем вопрос предыдущий. — Ведь так?
— Так, разумеется, — задумался Малиновский и вдруг улыбнулся. — Солдату надо быть дипломатом…
— Дипломатом военным? — поинтересовался Галуа.
— Нет, почему же? Дипломатом гражданским… — теперь уже рассмеялся Малиновский и, взглянув на Николая Марковича, откровенно подмигнул.
— Так, пожалуй, Тамбиеву и дела не останется, а? — откликнулся Галуа, ему хотелось ответить на улыбку Малиновского улыбкой.
— Тревога эта преждевременна, — заметил генерал и сдвинул брови, как бы возвращая присутствующих к сути.
Американец, как обычно, малоречив. Хоупа должно устраивать, что рядом с ним Галуа. Рядом с французом ему удобно молчать. Он как бы пускает Галуа вперед с тем, чтобы тот взломал лед. Хоуп знает, что Галуа задаст лишь некоторые из, тех вопросов, которые задал бы он сам, но предпочитает отдать все права Галуа. Хоуп точно говорит: главное не в вопросах, а в том, как откроется собеседник, его человеческое существо, его характер, строй его взглядов. Тамбиев и прежде примечал: Хоуп молчит, он замкнулся в своей думе, которую хочется назвать тайной, но живут глаза Хоупа, только они и открыты постороннему взгляду, только они и могут отразить то заповедное, что происходит в человеке, в недрах его существа. Вот и сейчас: если и есть что-то такое, что способно в этой беседе заинтересовать Хоупа, то прежде всего сам Малиновский, его своеобразие, его суть. Ну, разумеется, любопытно знать, как генерал видит обстановку на фронте в более чем исторический момент, предшествующий вступлению русских войск на Балканы, на те самые Балканы, у которых слава порохового погреба Европы. Если бы Хоуп был суеверен, то и он убедил бы себя в том, что судьба Балкан есть нечто фатальное — казалось, их взрывчатое вещество способно воспламениться и без участия человека. Но Хоуп готов пренебречь и этим ради того большого, что есть Малиновский, не зря же фортуна одарила Хоупа двумя встречами с Малиновским: вначале в Котельниково, а потом в Одессе. Но, может быть, разговор о Балканах даст возможность Хоупу проникнуть и в суть того, что есть Малиновский?
— Выход к Одессе ставит под удар немецкие пути между Севастополем и Констанцей, — подал голос Хоуп, он полагал, Малиновский хочет разговора на военные темы. — Угроза Севастополю?
— Не надо быть моряком, чтобы понимать это.
— И угроза Констанце?
— Не прямая, но угроза.
— Но тогда какой смысл немцам удерживать Севастополь, господин генерал?
— Смысл, конечно, есть…
— Но не слишком ли это дорогая цена и… риск?
Малиновский потер ладони, потер энергично, как он это делал в минуты волнения.
— Да, есть риск окружения.
— Окружения… со взятием Констанцы?
— Вы полагаете, речь может уже идти о Констанце? — улыбнулся командующий.
— Да, но такая перспектива не исключена, господин генерал?
— Не исключена, разумеется, не исключена, — согласился генерал снисходительно.
Этот диалог заметно увлек и Хоупа; не часто он обращался к записям, предпочитая их делать, когда беседа закончена, но тут записная книжка появилась на столе, правда, всего лишь появилась, запись предстояло еще сделать.
— Простите мне такое допущение: если вас поставить на место немцев, удержали бы вы в этой обстановке Севастополь? — спросил Хоуп, немало удивив в этот раз и Галуа.
— Для меня это не очевидно.
— А немцы будут удерживать?
— Думаю, будут.
— Вопреки целесообразности?
— Вопреки.
— Значит, сегодня есть некая тенденция в самой психологии немецких стратегических решении: удерживая позицию во что бы то ни стало, удерживать даже тогда, когда целесообразность миновала? В этом уже нет смысла?..
— Возможно…
— Но согласитесь, что такая тактика делает маневр не столь гибким?
— Можно допустить.
— И вы бы не сочли такую тактику современной… господин генерал?
— Это не моя тактика.
— Последний вопрос: советская военная мысль не могла не заметить эту особенность немецких стратегических решений… И учитывает ее?
— Должна учитывать.
В ответах Малиновского, как казалось Тамбиеву, не было категоричности, хотя известная категоричность, быть может, сейчас в большей мере устраивала бы корреспондентов. Там, где корреспонденты хотели твердого «да», Малиновский говорил: «должна учитывать», там, где они требовали «нет», генерал уклончиво объяснял: «это не моя тактика». Что же касается существа, то Хоуп, так виделось Тамбиеву, в своих наблюдениях был прав: немецкая тактика отступления могла быть и гибче. Несомненно было и иное: русские, быть может, действительно со времен Сталинграда, а может быть, еще раньше — со времен Москвы — точно засекли эту особенность немцев и использовали ее в своих стратегических решениях.
Вновь ожил Галуа; пока его коллега, как мог, развивал диалог с Малиновским, француз взял на прицел бутылку с украинской наливкой и, надо отдать ему должное, достаточно пристрелялся.
— Нет ли известной закономерности в том, что балканское наступление русских совпадет с большим десантом на западе?.. — спросил Галуа. Его глаза заметно заволокло летучим дымком хмеля.
— Если есть закономерность, то счастливая, — улыбнулся генерал.
— Вы сказали «счастливая»? — засмеялся Галуа, в самом смехе было желание спровоцировать собеседника на вопрос.
— А разве нет? — Малиновский пошел Галуа навстречу.
— Как сказать, господин генерал, как сказать… — Галуа закрыл лицо в беззвучном смехе.
— Не понимаю! — Малиновский взглянул на француза не без изумления.
— Пока союзники будут единоборствовать с линией Мажино и Зигфрида, Сталин решит задачу… Не согласны? Простите, но вы не можете отказать мне в знании русской истории, я учил ее в Тенишевском училище на Моховой, а там умели учить… Я говорю, что Сталин решит задачу, которую пытались решить все русские цари, от Петра Первого до Николая последнего. Если вы имеете в виду это, когда говорите о счастливом совпадении, я с вами согласен…
Галуа достает из бокового кармана пиджака записную книжку в желтой коже. Жест Галуа размашист — наливка прибавила французу сил.
— Эх, мой календарик!
Из записной книжки француза выпадает квадратик картона небесной синевы и ложится у ног командующего. С быстротой, какая в нем была не очень приметна, Малиновский поднимает календарик и кладет его перед обескураженным Галуа, при этом лицо генерала становится едва ли не таким синеватым, как квадрат картона, который он поднял, и слышнее дыхание. Но это заметил и сам командующий, он встает и медленно идет по комнате, едва заметно отводя руки. Не иначе, в ходьбе он успокаивает сердце.
Однако календарик, случайно выпавший из записной книжки Галуа, помог обнаружить в генерале такое, что рассмотришь не сразу. Тамбиеву видны в Малиновском приметы времени. С котельниковской поры и полутора лет не прошло, а они видны, эти приметы: сердце, от него и грузность, какой не было прежде, и стесненное дыхание, которое явилось вдруг в эпизоде с синей картонкой. По всему, след страды, след полуночных вахт, иначе в сорок шесть такого не обретешь.
— Древние называли Черное море Русским морем, — заметил Галуа, оживившись, и, как обычно, легкий румянец подпалил ему щеки. — В эти два года немцы старались приучить себя к мысли, что Черное море является едва ли не их внутренним морем, и даже пытались называть его Немецким… — Он умолк, явно утомленный непростым историческим экскурсом, который он совершил только что. Ему предстояло теперь уточнить вопрос. — Не считаете ли вы, что немецкий гарнизон в Севастополе рискует превратиться в остров, единственный немецкий остров на море, которое немцы все еще считают внутренним?..
Но Малиновский, казалось, не слышал последней фразы Галуа. Генерал взглянул на часы — урочный час истек, аудиенция закончилась.
Они вернулись в гостиницу во втором часу ночи. Галуа уже не храбрился, крепкое украинское зелье сморило его, и он ушел. Американец помог ему взобраться на крыльцо и, пока тот шел темным коридором к лестнице, дважды окликнул. Тамбиеву показалось, что американец заинтересован, чтобы француз ушел. Нельзя сказать, что это не отвечало и желанию наркоминдельца — разговор с Клином в самолете тревожил Николая Марковича.
Они вошли под арку, и Тамбиев не мог не обратить внимания, что плоский камень, которым был вымощен гостиничный дворик, точно отразил свечение южного неба. Николай Маркович поднял глаза и вспомнил Кубань, ее густозвездное полуночье. Казалось, ничто так точно не покажет тебе, сколь ты мал, как необозримость ночного неба, его бесконечность, его непрерывность.
И Тамбиев спросил себя: тогда почему оно не подавляет тебя, не принижает, не делает тебя меньше, не отнимает у тебя радости бытия, веры в куда как скромные силы? Наоборот ты смотришь на эту звездную бесконечность, и она рождает в тебе сознание силы, какого у тебя не было, когда ты не видел огромности мира. Ты, разумеется, песчинка в сравнении с необъятностью космоса, ты микроскопический росток, но ты тот самый росток, которому дали жизнь и рост эти звезды, ты точно вырастаешь под этим синим пламенем, ты и твое сознание, гордое сознание.
Тамбиев посмотрел на Хоупа и был поражен, что веки его сомкнуты. Небо было для него сейчас слишком пышным, чтобы он мог сосредоточиться, зрение мешало ему углубиться в себя. Наверно, это было характерно для Хоупа — в минуту, когда глазам открывалось нечто такое, что могло распалить воображение, он вдруг закрывал их. Не иначе, все истинное, что было в этом мире, американец стремился найти не вне себя, а в себе.