Слева по горизонту обозначилась неяркая черточка транспортного судна, и тотчас рядом поднялся столб воды, один, второй, третий, и поверхность штилевого моря, слегка холмистого, звонко хрупнула и раскололась, будто восприняв взрывы. Шофер полковничьей машины живо притерся к стене кирпичного домика, оказавшегося подле, Бекетов вышел. Море начиналось шагах в тридцати от домика, и его простор, как и ширь неба свободно открывались глазу. Теперь были видны осторожные пунктиры самолетов в небе, столь же неяркие, как и судно в морской дали; они подошли к транспорту, воспользовавшись облачностью. Но высота была значительной и попадание было отнюдь не столь точным, как казалось с берега, иначе бы самолеты не пошли на снижение. Но этого было достаточно, чтобы корабль вызвал подмогу, в небе завязался бой. Корабль шел к берегу, не меняя курса, и словно вел за собой на веревочке полтора десятка самолетов, сражавшихся на высоте. Немцы послали к морю не бомбардировщики (при том преимуществе, какое было в воздухе у союзников, это бессмысленно), а истребители-бомбардировщики, у которых были и скорость, и маневр, свойственные истребителям. Немцы дрались отчаянно, стремясь снизиться и защититься морем, а то и берегом. Ведущий единоборствовал едва ли не с четверкой самолетов над дюнами. Грохот был таким, что казалось, сами песчаные дюны пришли в движение. Шум воздушного боя неожиданно приблизился и сломал каменный сон полковника.
— Не подставляй брюхо и хвост подбери, хвост! — взмолился полковник, устремив руки к небу. — Ах ты, неразумная твоя голова, хвост, говорю, подбери.
Хор обернулся к Бекетову и онемел. Даже непонятно, что его лишило воинственности, он был кроток и безгласен, как трава, которую сейчас мяли его башмаки. Он вдруг потерял интерес к воздушному бою — то, что происходило сейчас в небе, было ничто по сравнению с тем, что он увидел на лице Бекетова.
— Вам нехорошо, господин Бекетов?
— Все в порядке. Однако что вас встревожило?
Но шок, вызванный этим изумлением, еще не прошел у Хора, полковник утратил живость реакции.
— В тот момент, когда немец зашел нашему в хвост, вы стали белее ваших седин, — произнес полковник. — Казалось, с немцем схватился не англичанин, а русский…
Для Хора последнее слово явилось словом-ключом: думай, смысл в нем. Оказывается, Хор ожидал от Бекетова иной реакции на бой в прибрежном небе. Схватились, мол, союзнички с немцами и пусть дерутся на здоровье до той заветной поры, пока не переколотят друг друга. На здоровье, на здоровье! Как сулил в самом начале войны Гарри Трумэн: возьмут верх русские, поможем немцам, возьмут верх немцы, поможем русским… А Хор взглянул на Бекетова и вдруг обнаружил: иная реакция! Русский сострадает, что союзник попал в беду… Бекетов убежден, не было для Хора большего открытия ни вчера, ни сегодня… А как бы повел себя Хор, если там, наверху, был бы не англичанин, а русский, красный русский? Увидел бы в нем Хор, в этом русском, сподвижника по борьбе? Нет, это не праздный вопрос, как не празден он, когда речь идет прямо о французском восстании. Полноте, да об этом ли речь? Об этом.
На исходе утра машина вошла в рыбацкий городишко, который обнаружил себя не столько белостенными домиками, что протянулись вдоль моря одной-единственной улицей, сколько теплым ветром, напоенным запахами, которые стоило еще распознать.
— Видно, бухта где-то рядом, — хмыкнул Хор, поводя носом. — Море ушло, и обнажилось дно, пахнет илом…
Но полковнику не суждено было закончить своих изысканий, раздался характерный визг тормозов, и машина остановилась точно вкопанная: в неярком свете подфарников глянул китовый торс цистерны, как надлежит быть киту, коричнево-черный.
— Э-э-э… дьяволы, закупорили, как пробкой! — возопил Хор и вышел из машины, на всякий случай поругивая всех присных. — Кто тут… живые или мертвые? Вам заткнули горло этим дышлом, а вы молчите!.. Или она сорвалась с колодок и встала поперек улицы? — спросил полковник, точно прозрев.
— Однако угадал! — отозвался сиповатый голос из тьмы со слишком откровенным «р», явив шотландский выговор — «рекогнайз». — Принимай в свою бригаду, помоги!..
— Да я не один, — вдруг обнаружил несвойственную ему покладистость Хор. — Тут у нас еще и русский.
— Русский?..
Такое бывает не так часто, тьма точно выпростала Аристарха Николаевича, выпростала бережно, не дай бог, поскользнется и расшибет себя.
Цистерна, вставшая поперек улицы, не только мигом обрела свою округлость и способность катиться, но и встала на те самые колодки, с которых она некоторое время назад сорвалась, а Бекетов уже не мог расстаться с Грабиным.
Пока Хор вел сложные переговоры в гостинице, русские вышли к бухте. Вода убыла, и рыбацкие баркасы и шлюпки стояли, зарывшись в ил. Остро пахло водорослями, первородным и непобедимо свежим дыханием моря.
— Французы могли быть на берегу и раньше, — улыбнулся Сергей Петрович. — Все-таки под нами французская земля, — Бекетов точно хватил жизнелюбивого друга под печенки.
— Хотел бы возразить, Сергей Петрович, да не могу, — отозвался Аристарх Николаевич. — Странно, но французы нынче под подозрением…
— Не только те, что поют «Интернационал», но и «Марсельезу»?..
Аристарх Николаевич улыбнулся:
— Весь фокус в том, что при желании в «Марсельезе» вдруг можно услышать аккорды «Интернационала», у французов искушение…
— Дать по шапке не только баронам прусским, но и своим нормандским и бургундским?.. — вопросил Бекетов. — А какова тут функция союзных войск? Они что же, гаранты? Гаранты чего?..
— Англичане говорят, что у французов есть некая особенность характера: в поворотные моменты своей истории они имеют обыкновение идти дальше здравого смысла…
— Поэтому надо чуть-чуть натянуть вожжи… в поворотные моменты истории, Аристарх Николаевич?
— Да, так полагают англичане…
— Но история свидетельствует, и не однажды, что французы могут рубить вожжи…
— Да, было дело… — согласился Грабин. — Ничего не скажешь, было дело, — подтвердил Аристарх Николаевич, не скрывая и в этот раз улыбки.
36
Бекетов пошел в библиотеку и ненароком поймал себя на мысли, что идет дорогой, какой не хаживал прежде, кружной, не самой короткой… И странная мысль вдруг явилась ему: да потому ли он не видел Анну Павловну до сих пор, что она болела, а может, просто медлил, избрав кружной путь? А полет на континент и ночной путь к Кану — кружной?
— Я уже все знаю, — сказала она, когда он появился на пороге библиотеки. Гипертония вымотала Анну, лицо стало прозрачно-синим, чуть ли не под цвет глаз.
— Письмо… со Сретенки?
— Письмо… Все знаю.
Он засмеялся:
— Это я все знаю…
— Что именно?
Он смутился.
— То, чего не узнаешь в Лондоне…
— Папа? — вырвалось у нее против воли.
Он двинул плечами, спина его точно занемела.
— Там этот портрет Людмилы Николаевны висит… акварельный, который написал он, — произнес Бекетов, ему захотелось откликнуться на ее фразу, но так, чтобы не коснуться больного.
Она вздохнула, вздох был нелегким, в нем были и тревога, и сомнение, и радость, непонятная сейчас… Бекетов не сводил глаз с нее. Наверно, и в девичестве красота ее была чуть-чуть пригашенной. В пшеничной мягкости волос, в русой матовости кожи, чуть золотистой, в прищуре глаз, сине-лучистых, была неяркость.
— В этом портрете все, что он видел в ней, что хотел ей сказать… — произнесла она и, взглянув на Бекетова, точно вопросила, понимает ли он ее. — Все, все… в этом портрете.
— Все… что именно? — спросил Бекетов, ее волнение передалось ему.
Анна наклонилась, скрыв лицо, казалось, она была спокойна, только вздрагивали руки, лежащие на столе, которые она точно забыла убрать.
— То, что делает человека счастливым, — произнесла она. — То, что дает смысл его жизни… — сил хватило на шепот. — Для Киреева его любовь была свята. Как послание той высшей силы, которая чище, храбрее, искреннее нас, поэтому она нас так облагораживает, поэтому одно ее прикосновение делает нас счастливыми… Главное, чтобы она снизошла к нам, остальное не в нашей воле, да и подчиниться ей счастье… Отродясь никто не жалел, что пошел за нею… Человек и воли, и интеллекта завидного счел за счастье быть подданным своей большой любви…
— Вы и тут в него, Анна Павловна?
— Простите, Сергей Петрович… — Она встала и, сняв с полки книгу, спрятала в нее глаза. — Простите…
— Людмила Николаевна назвала вашу библиотеку филиалом Тургеневской, — сказал он уже у самой двери, он искал слово, способное ободрить ее. — А мы стояли с нею в этой вашей фигурной светелке и смотрели вниз, там на бульваре липы…
— Бульвар, что у нас под окном, необыкновенно хорош осенью, я бы сказала даже, осенью не первоначальной, а поздней. Когда багрец и золото одевают листву, становясь червонными. Нет, не столько от солнца, а от морозца, самого первого, полуночного, и по утрам иней лежит на красных листьях… Вот хорошо об эту пору во всю длину бульвара пошагать: от Подсосенского и Покровки через Сретенку, Петровку, Страстную к далекой Остоженке!.. Какая дорога может в Москве сравниться с этой и красотой, и старомосковской истинностью на исходе вечера?.. Но идти надо, когда шумы стихают и бульвар заметно пустеет и, наверное, делается таким, каким он был некогда… Понимаете? Отец говорил, что эта дорога дает ему силы. Когда я подросла, он брал и меня. Все рассказывал о Волге, о войне гражданской и, конечно, о маме — у него все рассказы кончались мамой. И однажды он мне сказал: «Почему один человек влюбляется в другого, еще никто не объяснил. Тут есть тайна, в которую надо еще проникнуть. Я, например, точно знаю, что полюбил твою маму, потому что она была похожа на маму мою…» Так и сказал: «на маму мою…» — Она задумалась, внимательно и печально наблюдая за Бекетовым. — Вот мама написала мне, что вы напомнили ей отца… Я тоже заметила, что вы очень на него похожи. Нет, не внешне, разумеется, это было бы грубо, а чем-то необщим, незримым… очень, очень…