Кузнецкий мост — страница 325 из 332

— Видно, здесь жил… прусский вояка?

— Да, хранитель музея оружия — я могу и ошибиться: чулан полон старых вороненых лож… И не только лож… — Он вдруг встал, точно что-то вспомнив, быстро пошел из комнаты. — Сейчас я тебе покажу такое, что ты ахнешь. — Он внес щит, деревянный, однако сделанный по всем правилам тевтонского щита, на котором по незримому ранжиру расположилось собрание бабочек, диковинных по формам и особенно цвету.

— Только подумай: бабочки на тевтонском щите — смех!.. — отозвался Бардин, рассматривая бекетовское диво. — Ты только взгляни: какое многоцветье! Все-таки краски природы невоспроизводимы… Он, этот немец, хранитель музейного оружия, искал отдохновения в природе…

— Он искал отдохновения в философии. У каждого немца есть своя идея истинного пруссака, есть своя идея фикс. У него тоже была…

— Это рассказал тебе щит с бабочками?

— Нет, это рассказали мне его пометы на последнем томе мемуаров Бисмарка, который я обнаружил в тумбочке, — вот этот том с закладками — это мои закладки…

— И что же это за идея фикс? — спросил Бардин, раскрывая том в зеленом полотне.

— Он говорит: народы и страны действительно разделены надвое, но не на большие и малые, а на те, кому на роду написано быть монархиями и республиками. Неверно, что монархия со временем становится республикой…

Бекетов пригасил свет, пошире открыл окна. В комнате сейчас было полутемно. Казалось, темнота впустила свежесть — пахло мокрой листвой, тем особым запахом прибрежных водорослей, который способен победить все остальные запахи. В прохладных сумерках, заполнивших комнату неярким, мерцающим пламенем, светились бабочки.

— Как понял я эту концепцию, она гласит: если стране суждено ходить под королем, то, став республикой, она все равно к королю вернется. Тут, как утверждает хранитель музейного оружия, дело даже не в социальном устройстве страны и общественных институтов, а в особом складе национального характера. Есть народы, которым не прожить без курфюрста.

— И кого он относит к этим народам? Немцев?

— Да, немцев тоже… Так и начертано — без курфюрста…

— Это как же понять: Гитлер тоже своеобразный… курфюрст?

— Выходит так, Сережа.

— Однако на что опирается эта идея, на какую черту народа?

— Да ты разверни книгу — там все написано! — возгласил Бекетов — ему очень хотелось, чтобы Бардин узрел все сам в этой книге. — Как заметил мой достопочтенный хранитель оружия, на гусиный шаг, который отбивают немцы на армейских плацах и в жизни, — вот на что!..

— Ну, слава богу, что этот гусиный шаг наше самое слабое место, — значит, мыкать нам горе-горюшко без курфюрста — хорошо! К черту… курфюрста! — вдруг гаркнул Бардин. — Поляки будут в Потсдаме?

— Ты хочешь спросить: будут ли в Потсдаме Берут и Миколайчик?

— Могу спросить и так: Берут и Миколайчик, — согласился Бардин.

— Значит, Миколайчик?.. — вопросил Бекетов не столько друга, сколько себя.


Как ни строг был порядок, установленный военными властями в Потсдаме, он, этот порядок, обнаруживал и опасные бреши. Первыми в каменной стене потсдамской твердыни находили своеобразные лазы, разумеется, корреспонденты. Несмотря на строгий запрет, они вдруг появлялись в Потсдаме там, где их никто не ожидал. Поэтому, когда на садовой дорожке, ведущей к дворцу, Тамбиев увидел пана магистра, Николай Маркович не издал крика изумления.

— Истинно вы неуловимы, пан Тамбиев: второй час мчусь по вашему следу и не могу настигнуть… Бардзо — второй час!..

Пан Ковальский переложил плащ в левую руку, не без радостного воодушевления поднес на польский манер два пальца к конфедератке. Жест был козыристым, хотя вид у пана магистра мог быть и поизысканнее, если учитывать, что путь его лежал в сиятельный немецкий град.

Френч порыжел от солнца, погоны заметно утратили форму, хотя были и подполковничьими, и знатный хром сапог собрался в гармошку. Но пан Ковальский не хотел замечать всего этого и выглядел молодцом.

— Когда вы в Потсдам, пан магистр?

— Сегодня утром…

— Не иначе… измена цеховой солидарности?

— Выходит так, пан Тамбиев…

Все понятно: именно сегодня утром в Потсдам прибыла польская делегация, очевидно, пан магистр был в ее составе.

— Раз пан Ковальский в Потсдаме, твердый польский узел будет развязан, не так ли? — заметил Тамбиев.

— Иначе не было бы смысла в Потсдам ехать, — ответил пан магистр и надел плащ — в мокрые потсдамские чащи вечер приходил раньше, в ответе поляка была некая лаконичность, прежде он был словоохотливее.

— Когда мы в последний раз виделись?

— По-моему, в конце лета или в начале осени… — произнес поляк, задумавшись. — Нет, все-таки в конце лета — осенью я был далеко, — поляк и в самом деле «разбудил свой русский» — его язык обрел свободу, какой прежде не было.

— Вы сказали «далеко», пан Ковальский?

— Верно, далеко — в варшавской Праге, в двух шагах от Жолибожа…

Тамбиев продолжал смотреть на поляка, но точно видел перед собой другого человека — вот поляк сказал «Жолибож», и что-то произошло с тамбиевским зрением: Жолибож — район восставшей Варшавы.

— Это было в конце августа?

— Нет, в сентябре…

Аллея, как все аллеи потсдамского парка ограненная в эти дни красным кирпичом и выстланная песком такого ярко-желтого колера, будто в этом участвовала всесильная охра, привела друзей в тот уединенный угол, где стоял неприметный тамбиевский флигель.

— А знаете, пан магистр, вы рискуете быть гостем скромной холостяцкой обители, — произнес Тамбиев, указав на круглое окно, под которым они сейчас стояли. — Особых яств не обещаю, но бутылку баварского выставлю…

— Я готов, — ответ поляка был по-солдатски лаконичен.

Они поднялись.

Тамбиев включил электропечь, она взялась и мигом совладала с холодной сыростью и полутьмой флигелька — свет был неярким, но в нем таилась некая сокровенность.

— Вы были в Праге, когда защитники Жолибожа уже перешли Вислу?

— Да, именно в тот момент… Двадцать три человека… Всего двадцать три.

— Вы говорили с ними?

— Почти со всеми, — подтвердил поляк и умолк: подходы к тому, что сегодня предстояло сказать ему, были трудными.

Керамические чашки, которыми Тамбиева снабдило рачительное интендантство, были завидной емкости, — на вкус Николая Марковича, баварское оказалось вином с выдержкой, оно сгустилось от времени и точно было настояно на меду, сохранив и хмель и шипучесть.

— Вы помните эту мою теорию о новой вавилонской каланче?

— Новый Вавилон, если не сто языков, то сто обличий?

— Бардзо сто обличий… Если вам доводилось быть в довоенной Польше, то вы, быть может, видели этот Вавилон и этих вавилонян во всем блеске: на версты и версты они развернули свои торжественные ряды — сукна и шелка, корсеты и бюстгальтеры, парики и манекены, ордена всех достоинств, фетровые шляпы, канотье, зонты и трости, ножные протезы, жилеты, имитирующие богатырские плечи, каракуль и медвежьи шкуры… Истинно парад человеческой тревоги, которая, исхитрившись, змеится, петлит, вьет и лепит свои немыслимые узоры, чтобы выжить и, быть может, чуть-чуть нажиться… Вот это и есть Вавилон, который у меня всегда вызывал снисхождение, а может быть, и жалость…

— Простите, да надо ли его жалеть — ведь это все буржуа, без пяти минут Морганы и Ситроены?.. — возразил Тамбиев.

— Да что вы, товарищ Тамбиев!.. — искренне сокрушался поляк. — Из них Морганом будет один на миллион, а остальные все бедные люди!.. Они этого Ситроена ненавидят больше, чем мы с вами…

— Ненавидят, а себе на уме — у них в каждой лавочке по рабу или рабыне!

— Неверно, товарищ Тамбиев, честное слово, неверно!.. Они все делают своими руками — больше их никто не работает! Я-то знаю, товарищ Тамбиев: никто за них не тянет этот нелегкий воз, называемый москательной лавочкой, — коренником идет хозяин, справа — жена, слева — сын или невестка, а пристяжными — вся их династия, включая внуков и правнуков!.. Нет у них рабов, поверьте мне!..

— Это все собственники, и весь строй ума у них собственнический, да по пути ли нам с ними, пан магистр?..

— По пути, честное слово, по пути! — возразил поляк. — Если же я ошибаюсь, то это моя старая ошибка, и я разрешаю вам со мной не согласиться, — добавил он, кротко моргая; он не в силах был скрыть печали. — Честное же слово, вы, советские, что-то недопонимаете, когда говорите об этом нашем Вавилоне. Да, совсем забыл: чего я затеял этот разговор о Вавилоне? Вспомнил. Наверно, не надо говорить, но я все-таки скажу: как мне кажется, в варшавских боях эти мои вавилоняне не отстранялись, они сражались как львы!

— Не они ли держали Старое Място и Жолибож? — спросил Тамбиев, не скрывая улыбки.

— Они тоже, товарищ Тамбиев. Честное слово, и они.

Этот досадный пассаж о вавилонянах точно упал на головы с неба и разрушил настроение беседы… Ну, разумеется, каждый остался при своем мнении, и решительно не было причин для огорчений, однако нечто похожее на огорчение возникло, — по крайней мере, потребовалась пауза, и немалая, чтобы разговор был возобновлен.

— В этих беседах с жолибожцами для меня был один момент, важный…

— Да, пан магистр…

— Я проверял себя…

Да, как признался тамбиевский собеседник, он проверял свое видение и, пожалуй, понимание, что есть Жолибож и Варшава. У каждой веры есть свой краеугольный камень. Вот эта мысль о двух врагах была таким камнем для лондонских поляков. Чтобы отождествить русских с немцами, надо апеллировать не только к произволу русских царей. Если же такое сравнение все-таки делается, то надо задуматься над тем, почему это делается, а, кстати, кто это делает? Итак, кто это делает? Те, кого мы зовем лондонцами, это, по существу, белая кость Польши. Да, поляризация самая, казалось, грубая: Москва и Лондон, черная и белая кости. Дать возможность Москве взять верх — значит отдать власть черной кости, — хочешь не хочешь, а отождествишь русских с немцами! Когда Красная Армия встала у ворот Варшавы, а в Люблине было создано новое польское правительство, для белой кости пришло время отчаянью. Кстати, в природе варшавского поступка рассматривается именно отчаянье: восстание не было подготовлено, оно не заручилось согласием русских военных, что в такого рода обстоятельствах элементарно, как и согласием англичан… Больше того, как теперь установлено, англичане сказали «нет».