– Привет, – обратился я к ней, по старой привычке напялив на лицо старательную детскую улыбку. – Как тебя зовут? От родителей прячешься?
Она молча кивнула, быстро опустила глаза в пол, разгладила руками несуществующие складки на подоле потрепанного, но очень приличного по местным меркам платья, а затем прошептала:
– От кондуктора… – И продолжила, жалобно всхлипнув: – Потерялась я… Дяденька, можно я у вас останусь? Ну хоть до следующей станции? Пожалуйста!
– И откуда ты такая красивая взялась? – попробовал я урезонить нахалку вопросом.
В самом деле, не с поля же она заскочила, наверняка из соседнего вагона. Говорит по-городскому бойко, одета более-менее прилично. На ногах – а обувь по нынешним временам главная ценность гардероба – высокие туфли на каблучке, с застежкой на пуговицах. Разумеется, их не признают модными окопавшиеся в СВПС содержанки, а на улицах Берлина при виде такой пары сочувственно вздохнут дочери и жены рабочих. Однако здесь и сейчас, где-нибудь в «желтеньком»{132}, все перечисленное более чем к месту, в придачу к парочке младших братиков да матери, злой швабре-бухгалтерше, и ее мужу, дернутому алкоголем и партбилетом ветерану колчаковского фронта.
– Ох, как же у вас тут красиво! – выпалила девочка, погладив рукой обшивку дивана. – Настоящий бархат!
– Э-э-э… наверное… – замялся я. – И чем же он от искусственного отличается?
– Зеркало! – Она явно меня не слушала. – А куда эта дверь ведет?
Ухватившись за тяжелую бронзовую ручку двери в умывальную, незнакомка принялась разглядывать себя в закрепленном на ней зеркале, забыв или не осмелившись ее открыть.
Я же лихорадочно изобретал способ выставить навязчивую гостью без членовредительства, но все же до того, как прибегут родители и обвинят меня во всех возможных грехах. Хотя о чем тут думать!
Подхватив со столика початую плитку шоколада Nestle в яркой красной обертке – память о недавно покинутой Турецкой Республике, – я протянул ее девочке:
– Держи! Да пойдем скорее к твоим родителям, не бойся, проведу тебя мимо всех кондукторов!
Но услышал в ответ:
– А можно я на кресле у окошка посижу?
Девочка, отказывающаяся от шоколада? Да у нее что в голове вообще?
Я почувствовал какую-то явную неправильность ситуации, вспомнил взгляд, которым она сопроводила движение заморской невидали, и недоуменно уставился на гостью:
– Погоди-ка, погоди…
Тут с верхней полки свесился Яков и с ходу набросился на меня:
– Idiot! Dummkopf! Она же вшивая наверняка! Развел тут политесы! Возьми за шкирку да выкинь пинком за дверь!
«Хорошо хоть по-немецки говорит, не обидится ребенок», – только и успел подумать я, прежде чем получил ответ… на очень приличном языке Шиллера и Гете!
– Нет на мне вшей, чистая я. – Глаза гостьи зло и совсем не по-детски блеснули. – Вышвырнуть… Да лучше убей сразу – результат один, только быстрее немного. Так что давай, чтоб не мучилась зря. Или боишься на себя жизнь взять? Как заведено у вас, богатеньких или партейных: сдохни за углом, а меня совесть мучить не будет? Хочешь, я сейчас сама в окно брошусь? Открой только, а то у меня сил не хватит. Надоело-то как все…
– Так… – протянул Яков.
Вмешаться я не успел – куда тягаться с одним из знаменитейших боевиков эпохи!
Мой партнер, нимало не смущаясь кальсон, мгновенно перетек на пол, ухватил уже успевшую развернуться к дверям девушку за плечо. В левой руке он сжимал наган.
Ши-ы-ы-х! – прошелестела по его щеке пощечина, смазанная курчавыми бакенбардами.
Яков перехватил руку, вгляделся в глаза. И, как-то сразу то ли о чем-то догадавшись, то ли придя к иному, куда более радикальному решению, резким толчком впихнул гостью в кресло. Просипел, сверкнув тусклым металлом зубов сквозь брезгливую гримасу:
– Рас-с-сказывай! Живо все рас-с-сказывай!
Мой компаньон явно был готов убивать.
Конечно, жизнь – сущий пустяк, но почему-то именно в этот момент я четко осознал, что, если Яков хоть пальцем тронет отчаявшуюся и смертельно уставшую девочку, нам не по пути. Ведь тогда мы, я – станем ничуть не лучше других. Тех сволочей в форме ГПУ, что издевались, насиловали и убивали в далеком, но при этом страшно близком Кемперпункте.
Обошлось…
История была страшно далекая от шпионских романов, а по советским меркам – можно сказать, бытовая.
Родилась Александра – а именно так звали нашу гостью – в далеком и спокойном тысяча девятьсот двенадцатом году в семье свежеиспеченного профессора Петербургского университета Владимира Николаевича Бенешевича{133}, византиноведа и археографа. Батюшка Александры владел аж дюжиной живых и мертвых языков, путешествовал по монастырям Азии и Европы, рылся в библиотеках, изучая трактаты, рукописи и прочую макулатуру. Причем достиг на этом поприще поистине внушительных результатов, благодаря которым не только выбился из родного витебского захолустья, но и получил мировую известность, членство в Страсбургской, Баварской и Прусской Академиях наук, восьмой чин в табели о рангах, обращение «ваше высокоблагородие»{134}, а также недурное жалованье.
Несмотря на более чем мирный характер работы, особой дружбы с большевиками у видного ученого не вышло…
Впервые его арестовали в двадцать втором году и, продержав в скотских условиях полгода, выпустили «за недоказанностью вины». Второй раз посадили в двадцать четвертом, думали, с концами, но спасло заступничество президента Польши. Отцу Александры вернули свободу, дали должность заведующего библиотекой, а позже избрали членом-корреспондентом АН СССР.
Увы, сомнительное семейное благополучие длилось недолго: в двадцать восьмом последовало новое обвинение – на сей раз в шпионаже в пользу Ватикана, Германии и Польши, после которого ссылка на Соловки воспринималась скорее как спасение от гарантированного расстрела.
Но беды семьи на этом только начинались…
Мать, Амата Фадеевна, оказалась дочерью еще более знаменитого в Европе профессора классической филологии Зелинского. Вот только от скорого ареста данное обстоятельство ее не защитило{135}, а следом, всего через неделю, в Шпалерку увезли брата отца Александры.
Из последней числящейся за семьей комнаты шестнадцатилетнюю Александру выкинули без каких-либо судов и постановлений, натурально на улицу, поставив перед невеселым выбором: сдохнуть от голода, пойти на панель или в постель к первому попавшемуся комиссару. Только удача и чудо помогли ей пробраться в сытое украинское село Тулиголово{136}, к давно позабытой тетке, преподающей немецкий язык в местной трудовой школе{137}.
«Сплошная коллективизация» накатила через год.
Начиналось все достаточно безобидно, даже весело – в середине февраля в село прибыл десант из дюжины столичных комсомольцев. Первым делом они сунулись в полусгоревший дом успевшего удрать за границу помещика, но лишь убедились в полной непригодности строения для жилья. Неудивительно – за десяток лет советской власти половину кирпича из стен сельчане успели растащить «на печки» и забрали бы все, да уж больно прочной оказалась старая кладка.
Кое-как переночевав по избам сердобольных жителей, молодые ребята устроили митинг прямо у церкви, по результатам которого поп со служками был с позором изгнан в неизвестном направлении, а сооружение культа, лишившись креста и колокола, превратилось в комсомольский клуб, по совместительству – общежитие.
Хорошо подвешенный, легкий на обещания язык, обилие агитационных листовок и посулы тракторов с семенами «из самой Москвы» привлекли к записи в колхоз многих. Но скоро дело встало – вникнув в суть предложенной оферты, крепкие мужики пошли в категорический отказ.
И началась война…
Уговоры сменились на угрозы, для придания веса которым сплотившийся вокруг комсомольцев актив «пустил кровь», то есть раскулачил сразу обоих мельников. Можно сказать, последним повезло: к ним отнеслись по-свойски, то есть позволили хоть и за бесценок, но распродать домашнюю утварь, а еще забрать в ссылку не только одежду и деньги, но и все, что влезло в сани.
Увы, оставшегося добра оказалось слишком мало для колхоза, но слишком много для исполнителей. У них появилось сполна продуктов, вещей, самогона, а главное, пришло волшебное чувство безнаказанности.
Процесс расчеловечения – иное слово тут подобрать сложно – понесся как лавина с горы, тонкий налет совести и сострадания испарялся из душ как роса с травы солнечным утром. Вчера добрые соседи – сегодня адская банда разбойников и насильников.
Согласованные с линией партии лозунги остались только на плакатах, в реальности царило простое правило: «Пей и ешь – все наше!»
Днем – по ветру летели пух и перья из раздираемых подушек и перин. Ревела скотина и бабы, лаяли собаки, драли глотку пьяные активисты. По ночам полыхали пожары и гремели выстрелы.
В огне пропали обе мельницы – бывшие кулацкие, а ныне колхозные подворья сгорели одно за другим. Сожгли дотла и школу, украшенную еще с зимы свежим кумачовым знаменем. Штукатурка церкви покрылась пулевыми оспинами.
Тетка Александры до последнего надеялась, что ее-то точно не тронут, ведь смешно раскулачивать учительницу.
Увы, перед тривиальным разбоем логика спасовала. Ближе к весне родители ее учеников дошли до нужной кондиции и, не скрываясь, вынесли из беззащитной избы все подряд, вплоть до кривой кочерги.
Из комсомольцев один погиб от пьяной пули в перестрелке со своими же товарищами, второго насадила на вилы жена шорника. Троих арестовали за грабеж – у кого-то из раскулаченных нашелся свояк в ГПУ. Еще парочка любителей клубнички пошла по этапу за изнасилование. Вероятно, и тут не обошлось без родственного участия, а может, кстати пришлась статья про «головокружение от успехов». Еще один сошел с ума от пережитых душевных страданий, но вернее – с перепоя. Остальные тихо исчезли вместе с последними колхозными деньгами.