е сердце падишаха. Великий визирь Мехмед и впрямь был велик во всем. Держал в руках все нити власти, имел и преданные одному себе клинки, и был при нем верный и бесстрашный Джем-паша. А вот от подлого удара спину прикрыть не сумел. Или, быть может, со временем позабыл, какой страшной и тайной силой обладала, взявшая его когда-то под руку свою, могущественная султанша Хуррем. Или от неимоверной ноши своей власти великого визиря устал и не захотел оглянуться. Так или иначе, но Мехмед Соколлу, опора трех османских государей, был предательски убит. И Сафие-султании не стало удержу. На смену славянским капыкулу пришли итальянские ренегаты, которые отныне решали все. А на визиря Джема Абдаллаха султанша Сафие имела особый зуб, хотя никогда и не видела пашу в глаза. Но печальная слава его гарема дошла и до ее царственных ушей. Сама вышедшая из рабынь и хлебнувшая лиха, возненавидела от всей души жестокого к несчастным одалискам Джема, к тому же ближайшего слугу и друга проклятого великого визиря Мехмеда.
Но простая смерть паши показалась Сафие-султании недостаточным наказанием. Султанше хотелось унизить, проучить, отравить высоким презрением того, в ком она видела лишь злодея в отражении своей собственной судьбы. И судьбу паши Джема Сафие определила так, как лучше для себя не мог бы выбрать и он сам. Назначение санджакбеем в окраинную глухомань империи, санджак Диярбекир, позорное для вчерашнего визиря дивана, было бы для любого другого на месте Джема Абдаллаха утонченной пыткой, насмешкой и издевательством. Для любого другого смертного, но не для него. Ибо в наступившие, смутные времена Джем-паше было предпочтительней оказаться подальше от готовой вот-вот захлебнуться мятежом столицы, в которой сам великий падишах, опора ислама, не гнушался взяток и подношений. Вожжи власти, по смерти выпавшие из умелых рук великого визиря, серба Мехмеда, некому было подхватить и уж тем более удержать. И кони понесли почти уже неуправляемую империю вскачь по ухабам и бездорожию.
Джем-паша, с обоими евнухами и насильно обкорнанным и поредевшим гаремом, отбыл к месту ссылки. Со скорбью на лице и облегчением в глубине души. И не просчитался в своих надеждах. В столице янычарские мятежи вспыхивали один за другим, словно порох, от малейшей искры. А вскоре полыхнуло огнем и по всей необъятной империи. Настали времена страшной " джелялийской смуты", кровавой беспредельщины и безудержного разбоя. То были славные времена, пришедшиеся по сердцу опальному Джем-паше, в мгновение ока вспомнившего почти уже позабытые навыки храброго рыцаря с большой дороги. Ума хватило и на то, чтобы в открытую пытаться для виду обуздать разбойные отряды, мало ли как повернется переменчивое колесо удачи. Левая же рука, будто в тайне от правой, поддерживала восставших сипахов. За изрядную долю добычи отдавал и часть своих наемников, и сам не гнушался вылазок. Сбылась и давняя мечта Хайдара – наконец взялся за оружие, убивал и грабил вволю. И никому уже на этом ополоумевшем магометанском свете не было дела ни до гарема, ни до самого загадочного паши Джема. Лишь Ибрагим временами опасался за нестареющего, неистребимого хозяина, боялся дурных слухов в окружении паши. Но люди в наступившее смутное, опасное время, не заживались подолгу на свете. И из нынешних слуг и наемников не было уж ни одного, кто помнил бы прибытие Джема Абдаллаха в злополучный Диярбекир. А в столице и подавно было не до того, чтобы вести счет годам жизни какого-то санджак-бея, о котором позабыла и сама султанша Сафие, занятая добычей османского трона для любимого сына Мехмеда. Дела в санджаке по донесениям обстояли не так уж плохо, как в большей части разграбленной Анатолии, справляется кое-как опальный чиновник и пусть себе. Да и время ли думать сейчас о делах окраинной глухомани, когда для османов потерян далекий Тунис, и вот-вот можно лишиться и благодатных Ливана и Сирии, а Египет и вовсе почти что потерян для Порога Счастья.
Вольная жизнь продолжалась без малого тридцать лет. За это время собственная казна Джем-паши изрядно пополнилась золотом, сохраненным и приумноженным во многом благодаря стараниям хитрого и бережливого Ибрагима. Когда же суровый султан Мурад Четвертый наконец привел железной силой шатающуюся страну к алтарю "законности" Сулеймана Кануни и относительному порядку, мудрый Джем-паша, Диярбекирский санджакбей, одним из первых высказался и словом и делом за грядущую реставрацию. И сам собственноручно расправился со вчерашними своими тайными друзьями из разбойничьих отрядов сипахов. Так и пережил, пересидел свирепые времена одиозного и жестокого Мурада Четвертого.
А после смерти тирана страна упивалась кратковременной весенней оттепелью и частично вернувшимся временам прежнего безвластия. Все вокруг свободно продавалось и покупалось, и двор купался в невиданной роскоши, за которую непонятно как и чем было платить. Паша Джем Абдаллах тоже не терял зря драгоценного времени, и посоветовавшись для порядку с Хайдаром, и для дела с Ибрагимом, купил, не ощутив особого ущерба своей казне, благодатную должность управляющего финансами – дефтердара в приморском Трабзоне.
И вновь были море и порт, и новый гарем на радость желчному Хайдару, и словно вернулась прежняя, хоть и уменьшенная до размеров миниатюры, стамбульская жизнь.
Империя же безостановочно вела войну. То с католической Венецией, то с православной Россией. С Австрией и с Польшей, с Испанией и с иранским падишахом Абассом Первым. На суше и на море. За Крит и Далмацию, за Багдад и Киев. Но Джем-паша уже устал от бесконечной войны и без толку пролитой крови. Лишь собирал исправно налоги и отправлял деньги в столицу, тем и довольствовался на государственной службе. Даже Хайдар, за лихие годы порядком подрастерявший свою воинственность, не желал более браться за оружие. Ибрагим же, самый дальновидный из всех троих, постоянно трясся над каждым акче, пополняя казну паши всеми доступными ему средствами, вздыхал и пророчил новые скорые беспорядки в измотанной непрерывными военными походами державе.
Когда же пророчества мудрого Ибрагима словно по волшебству начали сбываться, призадумался и сам Джем-паша. "Священная лига" теснила османов сразу на трех фронтах. Вскоре пала и Буда – "щит ислама" в Европе, за ней был сдан и Белград. Тогда и Джем Абдаллах решил не дожидаться развязки. Золото давно было собрано в дорогу опасливым хитрованом Ибрагимом, Хайдар покончил напоследок с оставшимися еще в гареме рабынями, устроив всем троим прощальный пир. Осталось только лишь определить в какую сторону света теперь податься их маленькому тайному братству. Самому Джему порядком поднадоели за целый век мусульманский быт и моления, и бритая, убранная тюрбаном голова, и собственное, нелепое имя. Но опасался он и полных темных суеверий христиан, особенно церкви и недремлющего ее инквизиторского ока. Тем более, что уж, кто-кто, но Джем-паша, рыцарь Ковачоци, как и юный Янош из лесов восточной Трансильвании, достоверно знали, что некоторые из суеверий и легенд и шепотом передающихся из уст в уста страшных историй есть не что иное, как абсолютная, чистая правда.
ГЛАВА 15. ПЕРЕКРЕСТОК
Мягкая, солнечная, осенняя погода держалась и следующие несколько дней. Но ни ясная безветренность прохладного утра, ни сухая позолота листвы не радовали Машиных, подернутых разочарованием глаз. Загадочный ее знакомец не объявился и никак не дал о себе знать. Никто не искал и не спрашивал Машу Голубицкую ни на факультете, ни в домашней, телефонной трубке. Вечерами девушка, к тихой радости Надежды Антоновны, сидела дома, через силу склонясь над книгами. Что безусловно было на пользу студенческой ее успеваемости, но совсем не шло впрок Машенькиному душевному здоровью. Обремененный греческими буквами текст заталкивался в голову, а между строчками, стоило на миг отвлечься и замечтаться, всплывал, сервированный в японском стиле, ресторанный столик, как ассоциативное приложение к черноглазому человеку, словно сбоку наблюдающему за Машей Голубицкой.
И Маше в такие секунды и впрямь казалось, что пропавший в неизвестном направлении Ян и в действительности смотрит на нее сквозь стены и пространства. И она даже выпрямлялась осанисто на стуле и непроизвольным жестом оглаживала, поправляла волосы, словно за ней наблюдали скрытые шпионские камеры. А после становилось стыдно и досадно на собственную ребяческую глупость. Но поделать Маша ничего с собой не могла. И жила будто на сцене, за которой, на беду, не стоял единственный, нужный ей зритель.
Одиночество сказывалось тем сильнее, что из-за происшествия на Пушкинской, Маша навсегда утратила возможность завести в своей группе подруг. Шепоток о шикарном ухажере, с соответствующими домыслами и украшениями мгновенно прошелестел по сто четырнадцатой, тем более достоверный, что имелись две неопровержимые свидетельницы: Нина и Леночка. Так что девушки-одногруппницы откровенно сторонились Машенькиного общества, полагая себя высокоморальными и углубленными исключительно в строгую науку, весталками, пусть и не имеющими завидных поклонников. Мужская половина сто четырнадцатой была более лояльной и многочисленной, но и она не отваживалась на близкую дружбу с Голубицкой. По большей части скромные и застенчивые будущие ученые, тихие мальчики пугались одного намека на более сильного и взрослого возможного соперника и конкурента, и оттого тоже особенно не приближались к Маше. Для них она, вчера еще милая и такая своя по духу и интересам, девушка, вдруг в одночасье превратилась в роковую и опасную кокетку, умело маскирующую подлинную и порочную суть.
И никому Маша не смогла бы объяснить, даже если бы захотела, что все это выдумки, нелепая случайность и, к ее несчастью, полная, несостоятельная чушь. Что великолепный ее кавалер сгинул после единственного, неудачного свидания, разбередив ей душу и утопив в зловонной луже репутацию. Что ничем Маша не заслужила ни дурную славу, ни остракизм злорадствующих товарок, ни, тем более, бегство от нее Яна, отягченное к тому же лживыми и пустыми обещаниями, побудившими в ней ненужные надежды. С Надеждой Антоновой своими печалями поделиться было совершенно немыслимо, а больше у Маши никого и не было. Школьные, бывшие ее подруги, в силу маминой строгости никогда не были особенно близкими, а в настоящий момент и вовсе заняты собственными делами и новой жизнью после школы. Оставалось терпеть и носить невысказанное в себе. Так в смутной тоске прошла для Маши добрая половина сентября.