Квантор существования — страница 96 из 106

– Господи, опять на карусели! Я не Курятникова, нелепую фигуру, я Ирены опасаюсь! Дела она делает, да! А после непременно поганка какая-нибудь, нет-нет, и завернется, – "архангел" опять затрясся в ажиотации.

– У тебя сдают нервы, так не годится, – Балашинский построжал тоном, желая привести Мишу в нужную для работы кондицию, – я опасаюсь и стерегусь всю жизнь, и, как видишь, не сдаюсь и в истерики не впадаю.

– Вот-вот. Именно, что всю жизнь. Уж прости меня, конечно, но на мой сторонний взгляд, ты так привык к этому ожиданию всякого лиха и напастей, что недооцениваешь своих предчувствий и реальных угроз. Ты устал от этих ожиданий, Ян, и можешь проморгать беду. – Миша сказал и сам испугался собственной смелости. Но и смолчать не мог.

– Зато ты не дремлешь. Тебе еще не надоело ждать. И это, наверное, хорошо. – Балашинский не разобиделся и не осерчал на справедливую тираду помощника, но как-то стих и погрустнел. – Вот и займись. Сделай, что считаешь нужным – даю тебе на то полную свободу.

– Тогда я с Ирены и ее Курятникова глаз не спущу… И еще, по поводу фигурантов. Ты приказал казнить Тенгиза, а я думаю, надо иначе. Пусть его застрелит охрана на месте взлома. А Гаврилов, с нашим эскортом, разумеется, пусть уходит с героином. Витька, он слабак. И помирать будет противно, как червяк, впечатляюще. Тенгиз же – абхаз, к тому же, непростой. Войну прошел еще мальчишкой в Сухуми. Его как ни пытай, боюсь, смерти просить не станет. А тех, других, может навести своим примером на ненужные мысли. К тому же, Витькину сестру мы угробили, и он об этом, похоже, догадывается. Как поведет себя на операции, я на сто процентов ручаться не могу. Может переиграем, пока не поздно? – ненастойчиво, с вкрадчивой надеждой спросил Миша.

– Нет. – Ян ответил ему, как отрезал. И еще раз повторил: – Нет.

– Но почему? Если ты из предубеждения…

– Молчи. Тебе не понять. – оборвал его Балашинский, и добавил примирительно: – Ты там не был тогда, и не переживал никогда и ничего подобного, не дай бог пережить! Потому, позволь мне поступить по-своему. Если абхаза буду мучить я сам, а я буду, то поверь мне, он завоет и запросит и руки целовать станет.

– Как знаешь, – сказал Миша тихо и замолчал. Балашинский молчал тоже. Потом "архангел" осторожно попросил: – Может все же когда-нибудь расскажешь, что с тобой произошло в тот раз в горах? Я тебе вроде не чужой.

– Может и расскажу, – только и ответил Мише хозяин. И снова замолчал.


ГЛАВА 28. АГАСФЕР (ОКОНЧАНИЕ)


Пока трое братьев по пролитой крови гадали, куда направить свои стопы из опостылевшего, глухого, богом забытого османского угла, пока мешкали в нерешительности, то отвергая, то принимая один план за другим, в столице настали совсем новые времена. Великий и мудрый Шехид Али-паша пошел на сговор с гяурами. Многострадальное Венгерское королевство, пожранное ненасытными Габсбургами, отчаявшись найти защиту и справедливость в христианском мире, обратило свои взоры к Порогу Счастья. Князь Ференц Ракоци, возвав о помощи, получил ее из мусульманских рук, да еще целый корпус регулярных войск в придачу. И вскоре самолично прибыл в Стамбул, окруженный немалой свитой. Так началась памятная венгерская эмиграция, во время которой лучшие из лучших гонимого австрийцами народа покинули навсегда несчастную свою родину, многие сменили и веру, найдя приют в империи Османов.

А при дворе аллахоподобного Ахмеда III начиналась новая эпоха – ляле деври – "эпоха тюльпанов". Тысячами везли клубни этих прекрасных цветов из далекой Голландии, а с ними – и новшества передовой Европы. Дворцы новоявленных вельмож стали больше походить на манерные шедевры Марли и Фонтенбло, чем на жилища, подобающие правоверным слугам султана. Случилось и вовсе невиданное: молодых османов, оторвав от интриг и лени, усадили за книги, изучать, страшно и произнести, гяурские премудрости, именуемые светскими науками.

Великий визирь Дамад Ибрагим-паши пошел и далее. С легкой его руки некий Ибрагим Мютеферрик, реформатор, ренегат и дипломат открыл по султанскому фирману в столице первую турецкую типографию. Мютеферрик, политик и ученый, не был, однако, коренным османом, а прибыл в империю беженцем-эмигрантом из той же самой Трансильвании, что рыцарь Янош, и так же добровольно принял ислам. При нем с некоторого времени и состоял то ли писцом, то ли комнатным слугой некий, совсем еще юный парнишка по имени Омар. Покойные родители мальчика, прибывшие в Стамбул на кораблях князя Ракоци, умерли скоротечно и люто от чумы, пошаливавшей в кварталах перенаселенной столицы, и богобоязненный Мютеферрик принял венгерского сироту в свой дом, дал ребенку новое имя и новую веру. Омар рос под покровительством строгого, хотя и доброго в мыслях и поступках дипломата, который взял на себя еще и труд обучить мальчика местному чтению и письму, языкам греческому и французскому и мертвой латинской азбуке, началам математики и государственного управления. Смышленый парнишка хватал науки на лету, не гнушаясь при том и лакейскими обязанностями вынести за опекуном ночную посуду, подать и надеть на ноги домашние туфли, раскурить кальян и исполнить любые другие мелочи, требуемые обычно господином от прислуги-камердинера.

Омару исполнилось уже семнадцать, когда Ибрагим Мютеферрик позволил юноше сопровождать себя в качестве личного секретаря-драгомана и, надо сказать, что Омар превосходно справлялся со своими обязанностями. В сытости и достатке нового своего дома он вырос со временем в стройного и высокого молодца, чуточку даже высоковатого для истинного уроженца венгерской земли, красивого до смазливости и юркого в движениях, но все же несколько хрупкого и тонкого в кости, чтобы рассчитывать на полноценную карьеру военного. Оттого покровитель его полагал за благо для юного Омара умственные занятия. Одно только беспокоило мудрого и вечно занятого дипломата в своем питомце – Мютеферрик находил в Омаре пусть и единственный, но весьма существенный для будущего этого молодого человека недостаток. Делая изрядные успехи в занятиях и слыша хоть и заслуженную, но слишком частую похвалу своим способностям, мальчик, со временем сложил о собственной персоне слишком высокое мнение, зачастую противопоставляя себя в превосходной степени, пусть и неявно, окружающему миру. Видя опасность подобных задатков неоправданной гордыни, мудрый его опекун пытался направить беспокойный ум Омара на возвышенные и благородные мысли, попутно внушая юноше основы смирения и уважения к старшим авторитетам, оттого и находил полезным для Омара продолжать нести обязанности своего личного слуги. Мальчик безропотно и покорно выслушивал наставления Мютеферрика, выполнял с достойной тщательностью возложенные на него работы и никогда не прекословил своему покровителю. Но по пылающему взгляду, всегда отведенному прочь, по внутреннему напряжению тела и души, нет-нет, да прорывавшихся наружу против желания юноши, Ибрагим Мютеферрик, опытный и проницательный царедворец, блистательный дипломат, догадывался, что все его наставления пропадают втуне. И природу юного Омара исправит разве что могила. Оставалось положиться только на судьбу, извечный "кисмет", ведущий по жизни подлинного магометанина.

К началу "эпохи тюльпанов", когда блистательный Мютеферрик уже пожинал первые плоды своих просветительских усилий, в столицу прибыл и Джем Абдаллах со всем своим окружением. Конечно, прибыл не тот самый Джем, и даже не сын его, а как бы внук и может быть правнук, в Стамбуле разбирать не стали. Если должность столь долгие годы переходила за изрядную мзду от отца к сыну, на далеких задворках в смутное время, то кому какое до этого дело. Если нынешний саджак-бей продал свою синекуру и явился ко двору в поисках службы и милостей, кто может осудить его за столь похвальное рвение? К тому же прибыл человек видный и богатый, щедро раздающий золото, и, судя по всему, непростой.

Ища покровительства в обновленной европейскими веяниями османской столице, Янош, или вернее, Джем первым делом отправил в дом Мютеферрика щедрые дары. И вовсе не потому, что последний был такой уж влиятельной особой при дворе султана Ахмеда, хотя и мог рекомендовать великому визирю полезного для государственных дел человека. Хотя Янош и не желал сознаться сам себе, что выбрал Ибрагим-пашу только из-за его происхождения, однако, выбор пал на Мютеферрика именно по этой причине. Дело было не только в некоторой слабой ностальгии по почти что уже позабытой родине, но и в том, что рыцарь Янош не позабыл нрав людей своей страны, среди которых вырос и, главное, все еще превосходно помнил их язык.

Дары отставного и совершенно незнакомого Мютеферрику саджак-бея несколько удивили турецкого первопечатника, но раз уж они были приняты, то ничего не оставалось, как быть последовательным и принять самого дарителя. Каково же было удивление просвещенного ренегата, когда вместо чопорного, носатого и бритоголового провинциального османа, какого и ожидал лицезреть Ибрагим Мютеферрик, пред ним предстал подлинный мадьяр, да еще и обратился к нему с приветствием на милом и родном языке его заморского прошлого. И Мютеферрик мгновенно и безотчетно проникся к странному гостю истинной симпатией, а когда из непродолжительного разговора узнал, что мать Джема была из венгерских пленниц, купленной на невольничьем базаре, тут же разъяснил себе и необычный внешний вид гостя и его чистый выговор, какой услышишь разве что среди аристократов Буды. И тогда посчитал своего нового знакомого подлинной находкой для собственных планов. И не ошибся.

Мютеферрик оттого и полагал себя знатоком людей, что точно и раз и навсегда определял для себя некую, неуловимую внутреннюю сущность каждого человека, с которым ему приходилось вести те или иные дела. Определял же дипломат вовсе не нравственные или физические достоинства, которые, как Мютеферрик справедливо полагал, могут со временем до неузнаваемости измениться. Обжора и пьяница, подорвав природное здоровье своего чрева, мог стать настоящим постником, развратник в силу естественного хода времени – превратиться в монаха, католик – принять ислам из-за вдруг открывшегося высшего знания или жизненной необходимости, и наоборот, правоверный магометанин – предать своего султана, подлый и низкий негодяй – пережить истинный ужас наказания и переродиться в святого, сиятельного своей добротой и кротостью утешителя слабых, прирожденный врач мог сделаться жестоким убийцей, а жестокий убийца – добросовестным целителем недугов. Но, по мнению мудрого Ибрагима, все эти метаморфозы, имевшие место и совершаемые в людских телах и душах, не имели никакого отношения к определению их настоящей сути. Даже трепетная лань может преодолеть собственную трусость и кинуться на голодного волка, но, как бы то ни было, лань ланью и останется, и никогда ей не быть волком. Так и человек, живущий исключительно горячим сердцем будет не то, что человек живущий холодным рассудком. Хотя один легко может сделаться кровожадным разбойником, а другой великим монархом или пр