Квантовая теория любви — страница 36 из 42

Мы закружились в танце. Она напевала про себя слова песни. На нас то и дело натыкались другие пары. Сквозь толпу я заметил, как плотный мужчина в поддевке пьет с Оскаром.

Я засмеялся. В голове у меня сделалось легко-легко. Мелодия становилась все быстрее, моя партнерша кружилась вокруг меня, пока нам не сделалось дурно и мы не повалились на пол. Она так и осталась сидеть, покатываясь со смеху. Я поднял ее и нежно прижал к себе.

— Ты чего? — шепотом спросила она, когда из глаз у меня покатились слезы.

Как ей было объяснить?

Четыре с половиной года я не касался женщины. И вот она прильнула ко мне грудью, я чувствую запах ее волос, слышу ее дыхание… Пусть эта минута длится вечно.

Меня охватило неодолимое желание. Мы потерлись щеками, она хихикнула. Я погладил ее по голове и страстно поцеловал в губы.

Тут кто-то ударил меня по спине. Не успел я повернуться, как какой-то бородач схватил меня за волосы и повалил на пол.

— Сучка блудливая, — услышал я.

Я вскочил на ноги. Перед глазами промелькнул Оскар — он спал, уронив голову на стол. Человек в поддевке куда-то исчез.

А вот бородатый был тут как тут. Началась драка.

Сцепившись, мы вывалились на улицу и рухнули в сугроб.

Часы пробили двенадцать. Опять раздались выстрелы — настоящий новогодний салют. Потасовка наша закончилась сама собой — как-то стало неловко тузить друг друга.

Бородатый поднялся на ноги.

— Только посмей сюда сунуться, — прошипел он и скрылся за дверью трактира.


Меня била дрожь. Тот поцелуй в далеком летнем лесу над рекой Сан, путеводная звезда, осветившая всю мою жизнь, где он? И разве пройти полмира ради юношеской любви, ускользающего воспоминания, тени прошлого — не безумие? И если бы парень этой девчонки — или кем он ей приходится — не вмешался, я бы вряд ли стал бороться с искушением, продрал бы утром глаза где-нибудь в убогой комнатке рядом с чужой женщиной. И самое страшное, не очень даже удивился. Жестокость, страх, болезнь — вот из чего состоит теперь моя жизнь, и опереться мне не на что. А Лотта — что с ней сталось? Жива ли она? Через какие страдания ей довелось пройти? Что, если ее убили казаки или поляки? Надругались, посекли шашками? Смогу ли я это пережить? Впервые за все время я с ужасом подумал о возвращении домой.

Когда я вернулся в общежитие, Оскара нигде не было. Бледный и трясущийся, он явился только под утро. Что случилось в ту ночь, он помнил плохо.

Он и протрезветь толком не успел, как в коридоре закричали:

— Все в актовый зал на экстренное собрание!

У входа в зал стояли два солдата с винтовками.

Комиссар Потоцкий держал речь.

— Товарищи, в наши ряды затесался изменник.

Сердце у меня упало. Каждый обвел лица собравшихся подозрительным взглядом. Понурившийся Оскар даже головы не поднял.

Потоцкий подошел к нему.

— Разрешите представить. Генерал-лейтенант австрийской армии барон Оскар фон Хельсинген. У него поместье в Тироле и особняк в Вене. Все верно, Оскар?

— Да, — прошептал тот.

— Вы попали в плен в Перемышле?

Генерал кивнул.

— Как видите, мы все про вас знаем. От нас ничего не скроешь. Встать.

Оскар медленно поднялся.

— Что скажете напоследок?

— Никогда не доверяйте крестьянину. — Барон глядел прямо мне в глаза.

Я заерзал на месте и промолчал.

Потоцкий дал знак человеку с винтовкой.

Тот подошел поближе и выстрелил генералу в голову.

Мне стыдно признаться в этом, Фишель. Но что было, то было. Я хлопал и кричал «Ура!» вместе со всеми.


Когда наша политподготовка завершилась, нас отправили на запад. Но Европа не спешила раскрывать нам свои объятия. Возникшим на обломках Австро-Венгерской империи государствам — Чехословакии, Венгрии, Польше — наследие прошлого в виде военнопленных было не особенно нужно. Бравые солдаты вдруг превратились чуть ли не в иммигрантов. И все страшились коммунистической заразы, агентов большевизма. Мне еще повезло: в июне 1919 года я получил разрешение на въезд в бывшую родную страну. В Минске пришлось сидеть всего месяц. А в общей сложности со дня моего побега прошло больше двух лет.

Но поляки оказались тоже не лыком шиты. Всех нас отправили на перевоспитание в спецлагерь. Ведь коммунизм — вещь опасная, с ней шутки плохи. Лучше проявить бдительность.

Сколько нас продержат, нам не объявили. Это было невыносимо. До Лотты рукой подать, а тут… Я места себе не находил. По ночам стали сниться кошмары: Лотта открывала мне дверь с ребенком на руках, за спиной у нее маячил мужчина, она глядела на меня и не узнавала и просила у мужа мелочь, чтобы подать нищему… Я жил одной надеждой, но и ее часто заслонял страх. Словно человек, отстоявший долгую-долгую очередь, я стал бояться, что вожделенная дверь захлопнется перед моим носом.

Жива ли во мне любовь к ней? Любит ли она еще меня? Всякое желание знать правду исчезло.

Ведь порой лучше не знать. Зато сохранить надежду.



[28]

25

Из лагеря меня освободили в августе 1919-го, как только закончилось мое перевоспитание. Контрпропагандисты старались изо всех сил. Теперь я мог с легкостью опровергнуть чуть ли не любое марксистское положение, если надо, даже призвав на помощь Библию. Мои четкие ответы убедили учителей, что в качестве разносчика коммунизма я более не опасен и могу идти на все четыре стороны.

С виду Уланов ничуть не изменился, те же дома, те же улицы. А вот люди стали другими, приуныли, постарели. На улицах не видно детей, из скверов пропали влюбленные, в глазах у прохожих сквозила печаль.

Или мне так казалось?

Я обогнал пожилого человека с буханкой хлеба под мышкой.

— Мориц? — окликнул он меня дрожащим голосом.

— Господин Каминский… — Комок в горле мешал мне говорить.

— Господи, ты жив… С возвращением… Как ты кашляешь! Ты болен?

А я и не замечал. Привык.

Каминский потрясенно смотрел на меня.

— На тебе хлебца… покушай… Как ты… возмужал. Расскажи, что с тобой приключилось? Где ты был все это время?

— В Сибири, — пробормотал я, впиваясь зубами в мякиш.

— В Сибири? Бедняга. Мы уж наслышаны о тамошних лагерях. Так тебя посадили в специальный эшелон и отправили со всеми прочими домой? Тут несколько ребят вернулось… Они добирались именно так.

— Нет… я не на поезде… я пешком шел.

— Из Минска? Боже мой…

— Не из Минска. От границы с Монголией.

Господин Каминский лишился дара речи.

От изумления у него отвисла челюсть.

— Ты кушай, кушай… можешь все съесть… — выговорил он немного погодя. — Родители твои в Берлине, месяца два назад уехали. Мы все думали, ты погиб.

— А как Лотта Штейнберг?

Во мне все трепетало.

— Они уехали еще в прошлом году. В Вену.

— Ах, вот как… значит, она жива…

Какое счастье!

— С ней все хорошо. К ней посватался один адвокат. Они обручились.

Ноги подо мной подогнулись. Страшный приступ кашля скрутил меня.

— Тебе нехорошо, мальчик мой? — Каминский положил мне руку на плечо.

— Ничего, ничего… не волнуйтесь. Это пустяки… небольшая слабость, вот и все.

— Давай-ка я отведу тебя к доктору.

— Не стоит, честное слово… Передайте ей от меня наилучшие пожелания. А когда свадьба?

— В феврале.

Должно быть, я потерял сознание. Не помню.

Очнулся лежа на земле. Мешок мой развязался, и сотни неотправленных писем высыпались на мостовую.

Надо мной склонился Каминский:

— Тебе срочно надо к доктору. Давай-ка я тебе помогу.

Он поднял стопку писем, принялся запихивать их в мешок и вдруг замер.

Сощурил глаза.

Недоверчиво покачал головой.

— И все они к Лотте? — В голосе его слышалось крайнее изумление.

Да, я сохранил их, все до последнего листочка. Каждый день мой запас пополнялся. Они вот в этом кофре, Фишель… приподними… видишь, какой тяжелый? Он теперь твой, Фишель… чтобы помнил.

Чем ближе я был к Лотте, тем сильнее сгибался под бременем своих чувств. И наконец не выдержал. Доктор сказал, у меня туберкулез. Но погибал я от несчастной любви.



[29]


26

Лео уныло поднимался по лестнице в свою спальню. С той минуты, когда Ева и Фрэнк встретили его на вокзале в Лидсе, он и двух слов не проронил. Фрэнка мучила совесть: повадку молчуна Лео перенял у него.

Отец твердо решил рассказать все сыну. Он полностью готов. Шутка ли, несколько месяцев возился с содержимым старого кожаного чемодана.

На полу спальни были аккуратно разложены какие-то бумаги, весь письменный стол занимал потертый коричневый кофр — Лео видел его впервые в жизни. Швырнув сумки на кровать, Лео пробрался к столу. Из-под крышки чемодана выполз муравей.

— Элени, — прошептал Лео, — значит, ты уже здесь побывала?

Что там в кофре? Похоже, наследство, о котором говорил отец? И что оно собой представляет? Деньги, ценные бумаги, драгоценности? Лео щелкнул замком и поднял крышку.

В нос ударил затхлый запах. В чемодане лежали пожелтевшие конверты. Почти все адресованы Лотте Штейнберг, некоторые — Морицу Данецкому.

Лео взял первое попавшееся под руку письмо. Оно было написано на каком-то восточноевропейском языке, на польском, похоже.

А что за бумаги на полу? Лео поднял стопку скрепленных страничек. Судя по всему, это переводы писем. Каждый листок начинался со слов «Дорогая Лотта» и был снабжен датой.

— Папа.

Дверь тотчас открылась, — очевидно, Фрэнк караулил на пороге.

— Что это?

Фрэнк сел на кровать.

— Это любовные письма твоего деда Морица Данецкого. Дикин — анаграмма от фамилии Данецкий.

— Так он был не англичанин?

— Он родился в Уланове в 1896 году. Сейчас это юг Польши. Умер в Берлине в 1938.

— Но ты же мне всегда говорил, что не помнишь своих настоящих родителей?