Наверно, странно, что я сравниваю его с доктором Лихманом и доктором Манфредом — людьми, одаренными блестящим даром слова. Розендорф говорит мало. Долгие разговоры утомляют его. Даже при обсуждении интерпретации он ограничивается намеком, не выражая в развернутой форме своих взглядов, не приводя доказательств. Задушевных разговоров нет и в помине. Он замкнут в своей раковине, и оттуда исходят только звуки. Он никогда не станет вести себя, как доктор Лихман, рассказавший про себя самого, чтобы и я не стеснялся говорить о себе.
Есть, кажется, только один человек, перед которым Розендорф раскрывается. Это писатель Эгон Левенталь, перед которым я преклоняюсь. Иногда я завидую Розендорфу и немного даже злюсь на него за то, что он рассказывает Левенталю свои секреты, поскольку тот великий писатель. Если бы Розендорф был человеком более открытым, он говорил бы о себе и со мной. Пусть я не написал ни одной книги, но и у меня есть, что сказать.
Розендорфа я принимаю как духовного наставника, хоть и не могу припомнить, чтобы он высказал какую-нибудь потрясающую мысль. Не могу я также сказать, что взгляды наши сходны или что мы одинаково смотрим на самые важные проблемы. Иногда я чувствую в нем какую-то степень цинизма, исток которого мне неизвестен. В большинстве случаев мы расходимся друг с другом в политических вопросах; во всяком случае, во всем, что относится к евреям, он поражает меня своим постыдным невежеством по части истории и социологии еврейского народа, а еще больше — неоправданной смелостью, с какой судит он о вопросах, требующих хоть каких-то знаний. Боюсь, у него нет даже душевной потребности углубляться в это, точно так же, как он не испытывает необходимости изучать духовные корни нацизма. Его скептицизм не соответствует моему темпераменту, а его враждебное отношение к учению Фрейда, открывшего оконце в глубины души, разумеется, не может сблизить нас друг с другом. И все же, когда я нахожусь рядом с ним, на меня снисходит удивительное душевное спокойствие. Мне точно вдруг становится ясно, что все мои сомнения и колебания несущественны, что музыка может наполнить жизнь до отказа. Одна музыкальная фраза может выразить то, чего не скажешь тысячей слов.
Я восхищаюсь природным благородством Розендорфа, его серьезностью, его щедростью и какой-то скромностью по отношению к исполняемому произведению. В его игре нет ничего напоказ, в ней не чувствуется тех страдальческих судорог, которые видишь на лице нашего виолончелиста, когда мы исполняем поздние квартеты Бетховена. Говоря о щедрости Розендорфа, я имею в виду не только его готовность играть с нулевым звуком, когда тема переходит ко второй скрипке, или прочие тонкости совместной игры, но и вопросы сугубо прозаические. Не могу не отметить его скрупулезности — он настоял на том, чтобы поровну делить расходы и доходы в квартете, носящем его имя (ибо лишь под таким названием у нас есть шанс привлечь публику). Но не одно это. Узнав, что я собираю деньги, чтобы перевезти в Эрец-Исраэль отца, который покуда отказывается приехать, Розендорф предложил мне заменить его на музыкальном балу, куда он приглашен играть. А ведь Розендорф и сам нуждается в деньгах. Такая способность легко расставаться с деньгами — свойство третьего поколения состоятельных людей. Интересно, был ли столь щедр отец Розендорфа, унаследовавший процветающую бумажную фабрику во Франкфурте, но помнивший атмосферу страха перед экономическим спадом еще в доме родителей. Кажется, только в третьем поколении, живущем в достатке, запечатлевается в характере природное благородство, свойственное людям, от рождения ни в чем не нуждавшимся. Розендорф раздаривает дорогие струны, стоимость которых составляет примерно пятую часть месячного заработка рядового оркестранта, и эта расточительность достается ему столь легко, что, как я подозреваю, он вообще не способен влезть в шкуру человека, привыкшего дважды поглядеть на грош, прежде чем с ним расстаться. Эгону Левенталю он дал взаймы без процентов, хоть тот никогда не сможет вернуть долг, а сам вынужден жить в доме, где у него нет необходимого уединения, — экономит, чтобы привезти в Эрец-Исраэль жену и дочь. Увидев, что друг в нужде (у Левенталя нет постоянного заработка, и всякий раз, как он ссорится с подругой, у которой живет, и на какое-то время уходит от нее, он по-настоящему нуждается), Розендорф забыл, что его собственная семья лишилась достатка. Но он такой по натуре: беззаботный, уверен, что богатство само упадет к нему в руки, хотя фамильная фабрика была продана немцу по ничтожной цене и даже эту малость конфисковали, когда открылось, что старший брат Розендорфа, который вел семейное дело после смерти отца, коммунист.
Я знаю, что мое преклонение перед Розендорфом еще не дает мне права назвать его другом. Розендорф — человек, который не станет говорить о душевных переживаниях. Он столь сдержан, что, кажется, нарочно отказывается от слишком тесных дружеских уз. Слово «сторонится», пожалуй, слишком резко, ведь в его взгляде нет той холодности, которую находишь во взгляде людей, стремящихся отгородиться от незваных друзей. Розендорф не отталкивает от себя, только просит, чтобы его оставили в покое, — он слишком чувствителен, и всякое соприкосновение с тем, кто не так чуток, как он, причиняет ему боль.
Я не пользуюсь никаким предпочтением по сравнению с другими. Хотя в глазах Розендорфа вспыхивает нечто отцовское, когда я обращаюсь к нему, но не могу сказать, что он приближает меня больше, чем других. Возможно, это дело принципа, а может, пропасть между поколениями. За все время, что мы играем вместе, я ни разу от него не слышал даже намека на семейные дела, которые его угнетают. Только раз был я у него дома — и не потому, что меня пригласили, а чтобы передать срочное известие, — он принял меня приветливо, хотя я вошел во время урока.
Я благодарен ему за то, что он впервые посоветовался со мной по вопросу морального свойства. Девушка, которую учит Розендорф, — дочь хозяев квартиры, где он живет. Он дает ей уроки вместо квартплаты. Такой договор позволяет ему экономить деньги. Однако из-за нее он не может взять более талантливого ученика — времени у него хватает только на пятерых учеников. Моральный вопрос встал перед Розендорфом, когда он пришел к выводу, что девушка не очень талантлива. Он не осмеливается сказать это ее родителям и недоволен собой, поскольку из-за нескольких грошей посвящает время ученице, не достойной у него заниматься.
Я еще больше зауважал Розендорфа за то, что такая вещь может его волновать, особенно когда узнал, что двое других учеников вообще не платят ему за уроки — один потому, что он инвалид, а другой — потому, что его мать вдова и не может себе позволить даже малейших излишеств.
Но, кажется, совесть Розендорфа должен бы беспокоить совсем другой вопрос. Я слушал, как шел урок. Девушка вовсе не такая неспособная, как он полагает, — у нее очень хороший слух, и если она будет много заниматься, то сможет играть неплохо. Большинство сделанных ею ошибок вытекало из одной причины. Розендорф, витающий в высших сферах, не замечает, что девушка эта просто влюблена в него. Она прижимает руки к телу, словно защищаясь, поэтому и скрипку держит неправильно. Правая рука не высвобождена и не способна непрерывно двигать смычком. Она вся поглощена совсем иным — мягким голосом Розендорфа, его чуть ощутимыми прикосновениями к кончику ее локтя, дивными звуками, которые извлекает он из своей скрипки.
Тот, кто знал истинную любовь, видит ее повсюду, где она существует, даже когда сами влюбленные ее еще не сознают. Это единственное преимущество, которое нашел я покуда в тяжком чувстве неразделенной любви, — оно обостряет зрение и придает способность проникнуть в душу другого.
Едва ли Розендорф знавал в жизни разочарования. Жизнь — до прихода Гитлера к власти — относилась к нему благосклонно. Он был с юности известен многочисленными талантами. Лучшие педагоги охотно занимались с ним. Природа наградила его благородными, выразительными чертами лица и душевной красотой, которая под стать прекрасным звукам его скрипки. Словно Создателю захотелось в миг опьянения творчеством вылепить одно совершенное существо. И Он не забыл наградить любимое детище также умом, сочувствием и жалостью к ближним.
Ведь таким людям обычно не хватает силы для любви. У них нет в сердце жалости к менее совершенным созданиям. Им нелегко испытать чувство собственной ничтожности, так хорошо знакомое людям вроде меня, остро сознающим свои ограничения и слабости. Они всегда окружены поклонниками, и потому им трудно отличить любовь от преклонения и почтения. Они черпают все эти подарки судьбы полными горстями, и перегруженные их руки могут упустить как раз самый дорогой дар — словно богач, неохотно принимающий подарок, который осчастливил бы бедняка, — неохотно потому, что ему некуда его девать.
Те, кого с юности сопровождает признание, не помнят бурной любви или захватывающих приключений. Так и Розендорф — он женился молодым, встретив девушку, с которой они во всех отношениях подходили друг другу. Жена его, как и он, одарена всевозможными талантами. Как и он, она сумела найти золотую середину между музыкальной карьерой и семейной жизнью. Жизнь баловала их. Они не пустили на порог своего дома недоброжелательную напряженность, возникающую вследствие соревнования за престиж и признание. У них дочь, унаследовавшая от обоих и музыкальный талант, и спокойную красоту. В двенадцать лет она уже победила на конкурсе молодых исполнителей, ей предсказывают блестящее будущее. Разлуку, навязанную им трудными обстоятельствами, все трое воспринимают как необходимость, с которой должно смириться. Если богатство человека в способностях, а счастье в характере, то разлука с близкими не может поколебать его душевного спокойствия. Он, конечно, тоскует по близким, но рад, что они в таком месте, где могут осуществить свои стремления. Ведь и солист, разъезжающий по разным странам, бывает дома изредка. Даже здесь, где он одинок, Розендорф ведет себя со скромностью, заслуживающей всяческих похвал. Все эти светские любительницы музыки, пытающиеся и в Эрец-Исраэль вести тот же образ жизни, какой вели в веселом Берлине прошлого десятилетия, вынуждены были отказаться от планов утешить Розендорфа в своих объятиях. Эва Штаубенфельд в одну из тех минут, когда она любит продемонстрировать свой цинизм, сказала как-то: «Розендорф отворачивается от меда, который подсовывают ему под нос, по одной-единственной причине — он настолько влюблен в себя, что у него не остается никаких чувств для других…»