Квартет Розендорфа — страница 22 из 69

Я не люблю сплетен. Мой интерес к чувствам Розендорфа продиктован не простым любопытством. Это настоящая потребность — понять исключительную личность, зачастую слишком высокую для моего разумения. Потребность эта возникает из; сознания того, что необходимо как можно глубже понимать товарищей по квартету. Не могу забыть насмешливый взгляд, который бросил на меня Бернард Литовский, когда я при нем высказал такое мнение.

— Хабиби[27], — сказал он мне на иврите (одно из первых усвоенных им местных слов), — забудьте об этом. В вашем возрасте пора уже излечиться от иллюзий. Люди, исполняющие вместе камерную музыку, не обмениваются ключами от сердец. Они всего лишь готовы прийти к компромиссу относительно темпа, силы звука, фразировки и характера пьесы, которую играют. Если они высокопрофессиональные музыканты, то могут согласовать даже технические частности.

Нет сомнения в том, что факты подтверждают слова Литовского. Если бы многие из знакомых музыкантов дали мне ключи от своих сердец, я нашел бы там затхлый склад устаревших мнений, предрассудков и праздных мыслей. Но это не умаляет моего горячего желания создать союз душ, проникающий во все частности жизни, — по крайней мере, с Розендорфом. Не скажу, что встреча с Литовским пробудила во мне тот же пыл понять его. Со временем я, конечно, узнаю о нем то да се. Сегодня мне не все известно, но пока что он из тех людей, у которых я опасаюсь срывать маску с лица, — вдруг там ничего не окажется. Точно так же и Эва фон Штаубенфельд — только ее я никогда не смогу понять. Может, оттого, что я не из тех мужчин, которые ее интересуют. И ее маску я тоже побоялся бы снимать, а то увижу там нечто, что меня очень огорчит, — чистейший эгоизм. Это не значит, что я сторонюсь Литовского или фройляйн Штаубенфельд. Мне очень нравится Бернард. Его юмор, несомненно, необходим нашему квартету. И поверхностность его рассуждений о политических вопросах меня уже не раздражает, как раньше. Он, по крайней мере, понимает, что полная пассивность не годится в наши дни. Правда, не могу сказать, что мне симпатична фройляйн Штаубенфельд. Симпатична может быть кошечка, а не тигрица. Тигрицу можно или любить или ненавидеть. Меня раздражает взгляд, который она в меня иногда вперяет, точно я просто вещь, умеющая играть, и все. Но я не недооцениваю ее (более того, я восхищаюсь ее огромными возможностями). Никогда я не смогу с ней сравняться в умении возвращаться к нужному ритму после того, как мы позволим себе некоторое замедление. В ее холодном сердце как будто спрятан точный метроном. Я восхищаюсь также ее умением извлекать теплые звуки, всегда сильные и чистые. Для меня загадка, как человек, столь погруженный в себя, может так много дать другим. Она является на репетиции с застывшим выражением нейтральности — воплощенный профессионализм. Ни разу я не видел ее веселой или грустной. Кроме молнии, которая сверкнет порой в ее глазах под конец хорошо сыгранной части, или легкого тумана во взоре, когда она недовольна результатом, я не подмечал на ее лице никакого особого выражения. Я пристально слежу за особой связью, которая развивается между Розендорфом и Эвой Штаубенфельд. Их тянет друг к другу с огромной силой, но они старательно останавливаются на полпути. Не верю, что верность жене заставляет Розендорфа вести себя в рамках строгой нравственности. Правда, я и не отвергаю напрочь такую возможность. Но разве мы не современные люди и разве от мужчины в расцвете сил можно ожидать, что он отречется от удовлетворения элементарных потребностей, если только такое отречение не заложено в его натуре? Я не раз видел, как Розендорф бросает на привлекательную женщину взгляд, из которого становится очевидно, что он охотно удовлетворил бы свой телесный голод, если б это не было связано с необходимостью обнажать душу. Но на Эву Штаубенфельд он ни разу не поглядел иначе, чем на меня или на Литовского. С одним различием: на нас он смотрит просто — вопрос или ответ, а прислушивание к Эве как будто стоит ему сил.

Эта осторожность, эта попытка видеть во фройляйн Штаубенфельд только альт и нарочно игнорировать ее бросающиеся в глаза чары исходит не из нравственного убеждения, а именно из музыкальных принципов. Я нахожу, что тут проявляется твердость характера великолепного музыканта, поставившего квартет во главу угла. Он способен обуздать свою страсть — хоть она и не осталась бы без ответа, если бы он захотел. Розендорф, кажется, единственный человек, которого Эва уважает. Что он не был далек от таких мыслей, я заключил из разговора, который был у нас насчет состава квартета. Я сказал — просто шутки ради, — что в нашем квартете есть определенная симметрия: двое красавцев и двое уродов (симметрия не полная — красавцы красивы одинаковой красотой, северной, совершенной и отчужденной, а мы, уроды, уродливы совсем по-разному, мое уродство не такое, как у Литовского, — мое печально, а его полно энергии). На губах Розендорфа на миг мелькнула загадочная улыбка. Он точно хотел посмеяться надо мной: великолепное достижение, сударь, заметить столь сокрытый от глаз факт, а именно: фройляйн Штаубенфельд не уродлива. Но он тут же оборвал себя — чтобы меня не обидеть. Потом признался, не вполне серьезно, что у него были некоторые колебания, прежде чем он предложил Эве Штаубенфельд играть в квартете. Когда у тебя в ансамбле есть слишком красивая женщина, имеется опасность, что все будут глядеть лишь на нее. Но потом он, дескать, подумал, что в этом есть и определенное преимущество. Остальные смогут играть спокойно, точно без публики, на них никто не посмотрит. Игра в квартете связана с особым напряжением, ибо направлена к общей цели, сказал он. Все, что отвлекает внимание от совместных усилий, может только повредить. Особенно, когда есть возможность сердечных осложнений. Иначе говоря: альтистка, одетая в платье Эвы фон Штаубенфельд, важна нам больше, чем женщина, которая его снимает. Потом Розендорф произнес:

— Я все же решил, что посторонние соображения не должны влиять на наше решение. Штаубенфельд (он стал бессознательно подражать моей манере разговора) играет так, что ей позволительно даже быть красивой. Пока еще никому не запрещали выступать на сцене только потому, что у него или у нее классическая фигура. А уж классическую музыку тем более разрешается играть.

Я рассказал ему хасидскую[28] притчу про осла Мессии[29]. Согласно традиции, Мессия должен явиться на белом осле. Дело в том, что если он явится верхом на белом коне, все будут обращать внимание на коня, а не на Мессию.

Розендорф от души рассмеялся: притча под стать поводу.

— Я так много узнаю от вас, — сказал он уже серьезно. — Еще скажут, что я пригласил вас играть в квартете, желая расширить свои познания в иудаизме…

Я перечел то, что написал здесь про Розендорфа, и поразился — если кто-нибудь прочел бы это, то решил бы, что я влюбился в него.

Не стану отрицать, склонность влюбляться в красивых мужчин была у меня всегда. Но извращения никогда меня не влекли.

23 хешвана 5698 года

Квартет для меня второй дом.

Первым был Бен-Шемен.

Комната, что я снимаю, не в счет. Это просто место, где можно держать немногочисленные пожитки. Рано или поздно я уйду отсюда, как ушел из комнаты, где жил прежде. Для меня не составляет труда перенести свой скарб на новое место. Всякий раз это приходится делать по какой-нибудь новой причине. В последний раз причиной были политические разногласия. Хозяин оправдывал захват Абиссинии: Италия ведь приносит в Африку цивилизацию! («Несомненно, есть и экономические интересы, ну так что ж! — прикрикнул он на меня. — В конце концов все пойдет на благо этим неграм, только вчера спустившимся с дерева».) Я не мог прожить под его крышей и лишнего часа. До того я съехал с квартиры по финансовым причинам — хозяева повысили квартплату. Еще раньше переехать пришлось потому, что у хозяев родился ребенок. Мне эти переезды совершенно безразличны. Все равно настоящий дом будет у меня только там, где я найду любящую душу. Покуда я сам по себе, мне сгодится всякое пристанище. Вещи не порабощают меня. Моя маленькая библиотека — кое-то из классики и современной поэзии, несколько философских трудов да еще книги на иврите, которые я читаю ради изучения языка, — для меня только приятное средство расширения кругозора. Кроме книг, у меня ничего нет, не считая скрипки и нот, конечно.

Друзья не «посещают мой приют». Единственные гости — мои ученики, они приходят в те дни, когда не собирается квартет. Преподавание для меня вовсе не необходимое зло, которым занимаешься ради заработка, я вижу в нем призвание, как говорят здесь. Я отдаю ученикам душу — они платят мне сдержанной симпатией. Им трудно подружиться с человеком, который говорит на иврите с иностранным акцентом. Это первое поколение, родившееся в стране, дети эмигрантов, и в них заметны все слабости, присущие такому поколению. Простая, лишенная исторической глубины жизнь, какую они ведут, представляется им естественной. Всякий, кто от них отличается, им чужд. Им кажется, что любой человек, поживший в галуте[30], непременно должен был как-то извратиться. Трудно спорить с молодежью, верящей в свои идеалы, в том числе и мнимые. Да и не нужно. Время сделает свое дело. К тому же война, — а им наверняка придется воевать, — чему-то научит их (я уверен, что война неизбежна, — даже успел приобрести репутацию пророка, предрекающего несчастья. Дай мне Бог ошибиться).

Я люблю своих учеников, даже весьма поверхностных, самой искренней любовью, — может быть, потому, что не могу преподавать, не ощущая глубокой внутренней связи с учеником. Учитель и ученик — тоже звенья в цепи поколений. Меня не огорчает, если ученики не отвечают на мою любовь. Мне хватит и того, что они ценят мои усилия привить им не только основы техники, но и культуру. Не знаю, вырастут ли из них великие скрипачи. Пока рано загадывать. Лучшие все равно пойдут учиться к Розендорфу. Меня это не задевает. Я с удовольствием передам их ему. У меня они получат основы, а Розендорф сделает из них скрипачей.