Квартет Розендорфа — страница 50 из 69

ну. В глубине души я даже оправдывал колебания русского. Трудно спрятать музыканта, выступающего на сцене, да еще с заметной внешностью, но я был рад, что Шпигельман, который казался мне умнее своего товарища и более уравновешенным (не могу представить себе Шпигельмана безумно влюбленным), все же считал меня пригодным. Наверняка есть задания, которые может выполнять и человек вроде меня. Во время отпуска я могу обучать владению оружием. Такое поручение мне вполне подходит, я даже получу от этого удовольствие, к тому же и более надежно поручить это такому человеку, как я — англичанам и в голову не придет, что артист, которого приглашают к верховному комиссару, — член Хаганы. Я полагал, что русский считает себя моим «крестным»: он меня привел, и потому на нем лежит ответственность, если со мной случится что-нибудь нехорошее. Я и в самом деле чувствовал, что он относится ко мне немного покровительственно, он интеллигент в этой компании, он единственный способен понять, какого виолончелиста потеряет мир, если я, упаси Бог, переломаю пальцы.

Как бы то ни было, я охотно согласился хранить наши разговоры в секрете, чтобы мое вступление в ряды Хаганы не задержалось. Я решил, что мое место там и что мне лучше не быть «культурной ценностью», которую надо оберегать (если уж мне удалось не сломать пальцев в немецкой армии, справлюсь с такой задачей и в армии еврейского народа). Поэтому, когда некоторое время спустя русский вернулся к нам, я постарался увильнуть от него, чтобы он не отменил планов Шпигельмана.

Я и не подозревал, что из-за этого некоторые важные факты станут мне известны слишком поздно.

Когда русский обо всем узнал, он просто кипел от возмущения.

Несколько слов о русском. Он человек с непоколебимыми принципами и твердым характером. Путаница в его голове обусловлена пробелами в образовании. Он почти не получил систематического образования, кроме года сельскохозяйственной подготовки[76] в Чехословакии. Как большинство самоучек, он нередко прыгал на подножку разных попутных машин, шедших в разных направлениях. Но те знания, которые он сумел приобрести, хорошо держатся в его мозгу, словно в сжатом кулаке.

У него обостренное восприятие музыки и редкая чувствительность. Однажды он расплакался, слушая «Элегию» Форе, которую я сыграл ему по его просьбе. Было это в тот день, когда он участвовал в стычке с арабами и порядком их поколотил. Со временем я стал верить, что его сидение на заборе, вызванное, казалось бы, желанием наблюдать за любимой женщиной, было, в сущности, обусловлено помешательством на единстве цели, которое он считает проявлением твердости характера. Любовь к камерной музыке не только предлог, он действительно любит ее всей душой. Он приобретает музыкальные познания с упорством туриста, путешествующего по чужой стране и постепенно осваивающего ее язык. Однажды я слышал, как он напевал сложные куски из бетховенского квартета, опус 135, перескакивая из октавы в октаву и не фальшивя ни в одном звуке.

Сперва его музыкальные пристрастия ограничивались второй половиной девятнадцатого века. Музыка романтиков может его по-настоящему растрогать, а Шуберт — до слез. Но в последнее время я слышал от него оригинальные суждения, свидетельствующие о том, чего можно ожидать от публики, способной воспринять новое. Не упоминая его имени, я воспользовался этим примером во время обсуждения репертуара с товарищами. Так, Квартет Равеля произвел на моего приятеля впечатление чего-то средиземноморского, где много солнца и воздуха. Я убедил товарищей снова включить этот квартет в репертуар, несмотря на то, что обычная наша публика, которая приходит на концерт, желая снова испытать волнение, подумать о себе и с воодушевлением поаплодировать известным исполнителям, приняла его вяло. Именно в русском я нашел интеллектуальную любознательность, обычно свойственную молодым музыкантам, которые готовы слушать Стравинского, Берга, Хендемита и Тоха с внимательной чуткостью любителей музыкальных викторин.

В последнее время мой знакомец перестал сидеть на заборе, ему довольно наших разговоров — так он чувствует себя как бы в обществе Эвы. Я готов его выслушивать. Он пытается объяснить ее бесчеловечное, противоестественное поведение, связывая его с духом времени, ставшего таким жестоким. Любовное разочарование каким-то образом связывается у него с разочарованием в СССР, с горечью из-за падения Испанской республики и неудач борьбы африканских негров. Немецкое происхождение Эвы тоже играет тут определенную роль. Быть может, так ему легче переносить муки любви. Они становятся как бы приговором судьбы, наполняются красотой, и ему можно наслаждаться ими, словно мрачной музыкой. Лучше жизнь, исполненная трагического великолепия, чем просто раздражающая скука.

Он, Шпигельман и я играли друг с другом в подпольный треугольник. Храня секрет Шпигельмана от русского, я не рассказывал о его тайне Шпигельману. Я чувствовал себя главой заговора, держащим в руках концы разных нитей. Только потом понял я, как рисковал.

Я думал, что знаю о каждом из них то, что они хотели скрыть и от меня, и друг от друга. В моих рассуждениях была только одна, зато очень большая ошибка. Я думал, что они оба члены Хаганы и что только по соображениям конспирации тема эта никогда не обсуждается в присутствии всех троих — так было заведено в Германии в ячейках компартии, изолированных друг от друга. Намеки Шпигельмана были немного яснее, впрочем, и русский дал мне понять, что идет на курсы командиров. Этим он наверняка нарушил правила конспирации, поддавшись желанию произвести на меня впечатление человека, занятого делами ишува, а не бездельника, всецело поглощенного безнадежной любовью.

Меня тянуло к подпольным делам, и хотя я не проявлял излишнего рвения, но все же не был достаточно осторожен. Я считал, что подполье — подходящая игра для юных дикарей, боящихся вдруг однажды обнаружить, что они постарели, ничего не совершив. У таких нет ни дома, ни семьи, ни настоящей профессии, и потому подполье наполняет их жизнь каким-то содержанием. Для них так важно состояние ожидания чего-то великого. Ведь все здесь кажется маленьким и жалким, но им очень хочется верить, что это лишь набросок великолепного монумента. Так евреи, ожидающие прихода Мессии, держат мешок с вещами возле двери.

Я не критикую их и не взираю на них свысока. Я и сам получал удовольствие от игры, в которую играли друг с другом Шпигельман, русский и я. В этой комедии ошибок мы были и действующими лицами, и зрителями.

Я начал подозревать, что я, видно, промазал, когда намеки Шпигельмана стали толстыми, как струны контрабаса. Борьба против Великобритании должна приобрести характер освободительного движения, сказал он с горящими глазами мученика, будто уже вышел на битву, обнажив меч, а колебания масс приведут к тому, что он падет одинокой жертвой.

До того я не понимал, с кем имею дело. Но я не придал этим словам особого значения. От Хильды Мозес, хорошо разбирающейся в обстановке, я узнал, что Хагана — полулегальная организация, о существовании которой знают англичане, и почти каждый парень из поселений состоит ее членом. Я полагал, что Шпигельман имеет в виду политическую борьбу и кое-какие показательные мероприятия вроде демонстраций, голодовок, забастовок и т. п.

Но он-то говорил о вооруженной борьбе.

Некоторое время я позволил ему ходить вокруг меня на цыпочках, будто каждый неосторожный его шаг может пробудить от спячки британского льва, которому больше делать нечего, кроме как заниматься Шпигельманом, вещающем на библейском языке, что он думает о Великобритании, но в конце концов я все же сказал, что Англия чересчур для него велика.

Он здорово обиделся.

— Мы можем нанести Великобритании колоссальный ущерб, если сумеем действовать правильно, — сказал он страстным шепотом.

— Мы с тобой? — переспросил я.

— Каждый по-своему.

Когда же он сообщил, какая предназначалась роль мне, я был просто ошеломлен.

Он полагал, что мы бываем во дворце верховного комиссара запросто, и хотел, чтобы я — не больше и не меньше! — проник во дворец и пронес в футляре из-под виолончели взрывчатку. К счастью, у нас не было запланировано никакого концерта в Иерусалиме, да и приглашений из дворца верховного комиссара не поступало. Он, видно, ограничился одним жестом по отношению к местным деятелям культуры. Но уже тот факт, что я знал о столь важной тайне, не давал мне пути к отступлению.

Шпигельман, ставший вдруг мрачным персонажем из совсем другой оперы, дал мне понять, что если я разболтаю, мне несдобровать. Ему не было необходимости показывать мне рукоятку пистолета, висевшего в кожаной кобуре у него подмышкой, под пиджаком, чтобы я понял, насколько он опасен. Он не потрудился даже взять с меня клятву. Было и без того ясно, что я сочувствую их делу, — попутчик, которого освободили от театральной церемонии вступления в организацию, — и что всякий мой неосторожный шаг будет расценен как предательство.

Одно он разъяснил мне еще раз и совершенно демонстративно: если русскому станет известна хоть малая малость — это все равно что выдать его, Шпигельмана, англичанам.

— Так уж прямо?

— На них невозможно полагаться, — резко сказал Шпигельман, — они подручные англичан.

Итак, слишком поздно я понял, что и в этой беспечной компании, где словно ради развлечения играли в эдаких еврейских сорвиголов, умеющих и наподдать, и снести удар (а мне это казалось поначалу милым, даже трогательным), — даже здесь бурлила политическая жизнь, как и повсюду в этой стране.

Русский, как я понял некоторое время спустя, знает все, что необходимо знать члену Хаганы, про своего приятеля Шпигельмана, вышедшего из состава Хаганы и вступившего в Лехи[77]. Можно сказать, что в определенном смысле он даже следил за бывшим товарищем. Он приглядывал за ним как бы по дружбе, крутился вокруг, стараясь убедиться, что тот не вербует новых членов в ряды раскольников. Его обязанность состояла в том, чтобы вернуть отбившихся овечек в стадо. С каждым, кого брал задушу пророческий пафос Шпигельмана, русский успевал переговорить и, рассеяв его сомнения, возвращал в ряды своей организации. Большинство парней было предупреждено вовремя: Шпигельман подозревается в принадлежности к раскольнической организации, не признающей авторитета высших учреждений ишува, и потому необходимо сообщать все, что известно о его замыслах.