Квартет Розендорфа — страница 58 из 69

Потом она вдруг бросила взгляд назад и сказала, что я не обязан провожать ее до дому. Я тоже взглянул назад и увидел, что ее упрямый поклонник оставил нас. Моя роль, роль зверя, стерегущего красавицу от рослых кавалеров, была исчерпана.

Я не отведу этому поклоннику места в этой книге. Эдакие пошлые романтические эпизоды давно успели стать избитыми даже в романах для служанок. Меня интересует в струнном квартете суть, оторванная от времени и места. Человеческие отношения в закрытом резонансном ящике. Даже если мне не удастся воссоздать этой сосредоточенной сущности, которую символизирует квартет, такая попытка все же заставит меня как-то оформить свои растрепанные мысли. Мысли, нанизанные на одну нить, имеют шанс превратиться в ожерелье.

Я забросил свой черновик, потому что у меня появились сомнения: уж не нагружаю ли я свой роман больше, чем он может вынести? Можно ли считать рассказ о музыкантах выражением протеста?

Особая тяга к камерной музыке проявилась у меня в Берлине и родилась она из протеста против того, чтобы музыку использовали для разжигания масс. Я возненавидел гипнотический звук труб, вызывающий подъем в напрягшейся толпе, и бой барабанов, под который марширует отлично организованное отребье. Даже симфоническая музыка стала меня пугать — казалось, господство дирижера над коллективом, действующим, словно один человек, чем-то угрожает разуму. Я бежал к камерной музыке, как бегут от шума большого города, от его гудящих толп. Я устал тогда от прозы, переполненной действительностью, и предпочел ей поэзию, довольствующуюся намеком, — точно так же взволнованный шепот камерной музыки, обращенный к чему-то лучшему, чем мы сами, говорящий с нами из мечты, был мне ближе кишащей мифами симфонической музыки. У меня появилась глубокая потребность поговорить с близким человеком о простых, непритязательных чувствах. Однако же отсюда до протеста дистанция огромного размера. Надо следить за собой, чтобы не утратить истинных масштабов.

Могу твердо сказать лишь одно: погромы в Германии сделали меня камерным человеком. Я хотел бы создать прозу без сюжета, написать роман без главного героя, вообще жить в мире без героев. История о четырех евреях из Германии, бежавших в 1937 году в Палестину, — единственное, о чем могу я сегодня думать.

И я все еще не уверен, что смогу написать ее.

11.10.37

После концерта (Бах, Моцарт, Мусоргский). Музыка не может бежать от времени. В ней слышен пульс времени, дух эпохи. Исключая Баха. Когда играют Баха, я вне времени и пространства. Музыканты в черных бабочках непонятно как передают: вечную музыку из поколения в поколение. Музыка барокко переносит меня на ковре-самолете, сотканном из звуков, в совершенно особое место. Дворец, высокий свод, хрустальные люстры, декольтированные дамы, пугающиеся своих страстей; в глазах мужчин мрачные вожделения и страх перед грозящей карой — адскими муками; принц, с шумом обгладывающий фазанью ножку в тот момент, когда ему представляют вундеркинда, играющего на клавикордах. Я — один из них, жесткий воротник сжимает мне шею. В воздухе фальшивая сладость.

Взглянул на участников квартета. Можно ли понять человека, наблюдая за тем, как он играет, спросил я себя. Можно. И по тому, как он помешивает чай, тоже.

Я спрашивал Розендорфа. Он улыбнулся: безусловно, можно. Чувствуются и перемены, происходящие в личности. Раньше у него партию второй скрипки исполнял прусский юнкер. Он знал только два рода звуков: громкие и очень громкие. Пришлось с ним расстаться, хотя его связи в обществе были полезны квартету.

Кстати, мы перешли с Розендорфом на «ты». Когда я расспрашиваю его про участников квартета, он замыкается. Он подозревает, что я «собираю материал». В нем есть аристократическое отвращение к копанию в чужих делах. Про Эву он вообще не хочет говорить. Неужто здесь завязывается роман? Розендорф готов разговаривать только о Фридмане, словно тот принадлежит к миру внешних явлений. На Фридмана можно поглядывать чуть издалека, восхищаясь его живописностью.

Связь между характером и формой исполнения куда сложнее. Как связь между вкусом и мировоззрением. Человек может предавать свои воззрения ради вкуса и наоборот. И не только это. Встречаешь иногда двух людей, придерживающихся одинаковых воззрений, а вкусы у них полярно противоположные. И наоборот. Вот Розендорф и Эва Штаубенфельд: два разных мировоззрения, а в вопросах вкуса они — одна душа. По тому, как глядят они друг на друга во время игры, заметно, как загорается взаимопонимание. Даже если там и нет пробуждающейся любви — интересно, сколько времени можно выстоять перед неумолимой силой единства вкусов.

Они и вправду похожи, словно брат с сестрой. Во время игры движения обоих спокойны и проникнуты полной уверенностью в себе, но когда они не играют, в их пальцах есть какая-то нервная дрожь, будто от голода по воплощению музыки, томящейся в них.

Геббельс мог бы сфотографировать их обоих как образчик чистоты арийской расы. А сам-то он, кстати, похож на крысу семитского происхождения.

С Хильдой Розендорф откровенен. Ему, как видно, нужно иногда поговорить об интимных делах. Меня он опасается. Женщины умеют слушать лучше мужчин. Розендорф намекнул Хильде, что не изменял оставшейся в Германии жене. Я в это не верю. Но очевидно, что ему необходимо произвести на Хильду впечатление порядочного человека.

Все, черт возьми, желают произвести на нее именно такое впечатление. Странно. Она ведь сама занимается вещами не вполне добропорядочными. Она завязывает связи с чиновниками мандатной администрации, чтобы разузнать их секреты. Но человек, в чьей натуре есть глубокий отпечаток правды, может, видимо, заниматься обманом, не вредя себе.

Хильда говорит, что Розендорф застрахован от влюбленности, поскольку любит всех женщин. В сущности, он влюблен в самого себя — человек, способный вместить так много любви.

Фридман действительно принадлежит к миру феноменов. По-настоящему начитанный человек. Его мозг — лаборатория, поглотившая все знания, доступные просвещенному уму, точно так же, как его тело — лаборатория по исследованию вегетарианства. Он слишком серьезен. Любая обсуждаемая теоретическая идея становится у него принципом поведения. В Палестине, где философы мостят дороги, подобное мировоззрение опасно для скрипача. Он может почувствовать себя паразитом, не приносящим пользы строительству Эрец-Исраэль.

Фридман моложе Эвы Штаубенфельд, а выглядит старше ее. Эве, как видно, двадцать девять лет. Она из тех женщин, которые совсем не меняются от двадцати до пятидесяти, а потом однажды решают держаться старушками.

Фридман самый серьезный человек в этой компании. Остальные тоже не легкомысленны, а Эва может быть и угрюмой, но у Фридмана серьезность — призвание. Его мрачно-истовое отношение к долгу, вытекающему из философских выводов, напоминает отвращение к легкомыслию, которое встречается у монахов, что кидаются в аскезу, обнаружив в своем сердце сладострастие. Фридман и смеяться способен только над политическим анекдотом. Даже смеху он отводит воспитательную роль.

Я нахожу в нем наивную основу, но он может скатиться в жестокость. Люди с утонченными чувствами, обуреваемые радикальными идеями, могут прибегнуть к страшным средствам, чтобы идеи эти отстаивать. Такова вера Фридмана в сионизм и в уникальность местного социализма, который рождается из ничего и потому не разрушает старого мира — эдакая современная форма пророчества о конце времен. Это вера в пришествие Мессии, снявшая кипу и надевшая военную форму[87]. Его приход приблизят не страстные мольбы, а правильные поступки. Фридман слышит шаги Мессии в шуме тракторного мотора. В Советском Союзе Бог — электричество, а здесь — земледелие. Правда, Фридман не служит своему божеству, а лишь говорит о нем, но ведь множество верующих делают не больше того. Подобная наивность для таких людей — жизненная потребность. Если им случится со смущением обнаружить в себе сомнение, они гонят его кнутом.

Упаси меня Боже от перфекционистов, заставляющих себя жить в гармонии с миром. Для них всякая дисгармония — аккорд, ведущий к более полной гармонии. Они рождаются детерминистами и умрут с вопросом на устах. Они не верят, что в мире существует случайность. Согласно их воззрениям, явления, выходящие за рамки природы, организованы в общий возвышенный порядок, недоступный нашему пониманию. В нашем невежестве есть замысел Божий. Если бы Господь не сотворил нас бессильными, мы бы свергли Его с престола.

Фридман верит, что должна быть связь между мировоззрением и манерой исполнения музыки. Поверхностность в отношении к современным проблемам влечет за собою исполнение, лишенное глубины. Эва Штаубенфельд путает ему все карты. Ее ничто не интересует, кроме войны полов, а играет она так, словно прочла все на свете книги. У Фридмана есть трудность: факты не ведут себя согласно его планам. В мире нет никакого порядка. Дураки играют как ангелы, а умники фальшивят. Эва, которая полагает, что история состоит из описания баталий между мужчинами и женщинами и, в отличие от Фридмана, не разбирается в современных теориях, наложивших свой отпечаток на облик нашего столетия, лучше него играет Хиндемита, Стравинского, Берга и Тоха. Возбужденно и разочарованно слушал Фридман одаренного мальчика из рабочего пригорода Хайфы, игравшего Моцарта так, словно он сиживал за столом Эстергази. Как можно играть Моцарта, не понимая различия между Зальцбургом и Гамбургом? Как поймет человек, не читавший «Михаэля Колхааса», поздние квартеты Бетховена? Неужто и вправду достаточно смотреть в ноты и читать значки?

В каждом Фридмане есть тоска по приятности устоявшегося быта под защитой просвещенной церкви и одновременно дикая потребность кочевать из страны в страну, не отрываясь от корней. Соблазнить его раскинуть перед тобой свои сокровища проще простого. Довольно промямлить что-нибудь насчет философии, чтобы пробудить в нем желание до конца разъяснить свои соображения. В эти дни он пришел к решительному выводу: нельзя понять немецкой музыки вне исторического контекста. Музыка всегда служила средством выражения для просвещенных идей своего времени. Отвлеченная форма охраняла музыку от посягательств цензуры, и потому она могла выражать революционное мировоззрение более резко, чем поэзия и литература вообще. Музыка опередила философию в предугадывании будущего. Она заранее предсказала закат Запада. Тот, кто на опыте знаком с тевтонским скотством, будет восхищаться Моцартом и Шубертом больше, чем тот, кто просто услыхал мелодию и получил от нее удовольствие. Из каких бездн ненависти, жестокости, идиотизма и сумасшествия прорвалось это стремление к тонкости, братству и свободе выражения!