Квартет Розендорфа — страница 66 из 69

себе вернуть (Россия, молчащая и будто смиряющаяся с действиями Гитлера, но ни от Босфорских проливов, ни от господства над Польшей она не откажется) — жест в сторону Разумовского, российского посланника в Вене, заказавшего квартет, но также и таинственное соблюдение мирового равновесия, ведь не нам же, народу философов, все видящих в черном свете, это беспредельное упоение жизнью; его следует искать у полудиких сопредельных племен, еще сохранивших разгульную радость бытия, не кальвинистскую размеренную веселость, идущую тихими шажками в шествии возвышенных норм, но истинную радость, позволяющую себе дать волю инстинктам. Как цыгане, как венгры, как русские… Разве не из-за этого тянет в Африку и Китай французов (Рембо и Лоти), а американцев — к джазу, где такт, ритм жизни важнее мелодии, несущей на своих крыльях идеи… Розендорф не прощает мне интереса к джазу, проистекающего из того же самого любопытства, какое побудило Бетховена сочинять польки и цыганские напевы. По мнению Розендорфа, это просто слабость современного писателя, работающего в стиле модерн и опасающегося пропустить последний каприз моды… Неужто этот акробатический взлет первой скрипки в высь струны «ми» и есть то место, на которое жаловался Шуппанциг, говоря, что оно слишком трудно, и получил несправедливый, заносчивый, неблагодарный ответ (разве не Шуппанциг согласился преподавать молодому музыканту композицию, хотя про того говорили, будто он ничего не способен создать в достойном стиле): «Вы и вправду полагаете, что я могу думать о вашем блеющем инструменте, когда со мною говорит Дух?» — Его святейшество беседует с Богом, а ему досаждают трудностями бедняков. Но в наше время скрипачей более не беспокоят технические трудности, связанные с этим квартетом Бетховена: тот, кто мог угнаться за Паганини, пробежит здесь по струнам как человек бывалый… Но я не мог не отметить, что нет в Квартете Розендорфа чистосердечной радости жизни, сам Розендорф исполняет эту часть с наигранной веселостью — он походит скорее на мрачного Шопенгауэра, когда тот, оказавшись на пиру по случаю обручения, заставил себя поднять стакан пива над головой и притопывать ногой в такт музыке, а не на русского крестьянина, что пускается в пьяный пляс от беспричинного веселья… Та же тяга к крестьянскому, народному, первобытному, почвенному, здоровому, приведшая к замутнению германского духа и появлению гитлеризма, породила в более просвещенных кругах признание права на существование примитивных цивилизаций, и даже здесь, где собрались европейские евреи, носители явно выраженной западной культуры, находишь стремление заимствовать у бедуинов не только напевы и ритмы, но и бесхитростную привязанность к пустыне и скоту, а в мелодиях, созданных на средиземноморском побережье, — желание отыскать какое-то новое слово в музыке, чтобы вытеснить северные мелодии, сами собой звучащие в ушах скитающегося по миру еврея… Удаль этого русского мотива может без труда развеять дремоту, а резкие его синкопы хороши и для кашляющей женщины… И так до заключительного аккорда, когда в бурном потоке оваций выплескивается на волю все волнение, заключенное за колючей проволокой буржуазной благовоспитанности, и успокоительный шум прерывает путаное течение мыслей, пробужденных в нас этим дивным произведением…

12.6.39

В последнее время я забросил друзей, на репетиции квартета тоже ни ногой, точно стараюсь удалиться ото всех, кто может посмеяться над моими тщетными усилиями победить фортепьяно, а ведь мне уже больше не удается скрыть своей тайны от близкой и хорошей женщины, а она мучается втихомолку, поскольку добродетели, коими она одарена, не позволяют ей признаться в ревности. Боюсь, мне придется подыскивать собственное пристанище, чего я до сих пор не делал, — наверно, из-за символичности такого шага. Пока я в гостях, пока нет у меня своего дома, я как будто сохраняю за собой свободу уехать отсюда, если не смогу больше выносить эту духоту, но в тот момент, когда у меня появится свой адрес, я словно сделаю шаг навстречу тому, чтобы смириться с судьбой. И тем не менее я не смогу долго жить в доме любящей меня женщины, когда день и ночь думаю о другой. В принципе я не испытываю отвращения к ничтожествам вроде меня, что живут трудом любящей женщины, внося лишь скудный вклад в домашний бюджет, ведь это всего только изнанка общепризнанного обычая, а как человек, уважающий и принимающий равноправие полов, я признаю право женщины содержать мужчину, которого она любит, чтобы он мог франтить ради нее или тратить время на занятия английским и музыкой. Но я не подлец. Чувство чести не позволяет мне, будучи влюбленным в одну женщину, удовлетворять свое сладострастие в объятиях ее подруги. Правда, согласно общепринятым понятиям, я покуда повинен лишь в греховных помыслах, весьма, впрочем, подробных, ибо воображение богаче и отважнее меня, но в душе, там, где сидит беспощадный судья, судящий меня строже, чем другие, я знаю, что самые страшные измены происходят в глубинах сердца… Я ведь имею в виду не тех, кто блудят там и сям, ничем не обделяя Вечную возлюбленную, а потом порою даже возобновляют ослабевший союз, но истинную измену, то есть ясное сознание того, что тебя посетила единственная любовь, сохраненная в душе твоей так крепко, что ее нет надобности непрестанно подпитывать открытием возвышенных свойств в самом предмете любви, когда, напротив, ясно сознаешь, что все это ошибка от альфы до омеги, что женщина недостойна твоей любви, что тебе, более того, следовало бы ее ненавидеть, ибо в ней нет ни одного из тех человеческих свойств, которые ты уважаешь, и чем лучше ты ее узнаешь, тем яснее тебе, насколько глупо, чтобы такой человек, как ты, влюбился в этакую женщину, и все же… Если бы Эва не была альтисткой в Квартете Розендорфа, она бы, возможно, вообще не появилась на этих страницах, точно так же, как я не упоминал здесь о прочих личных делах, например, о неполадках в работе сердца, где, как и при всяком физическом недомогании, важен разумный подход. Добавлю лишь, что дружба, завязавшаяся в последнее время между Хильдой и Эвой, — почти единственный признак того, что мне не удалось скрыть своих чувств от той, кого я всеми силами старался ввести в заблуждение. Утешаю себя тем, что и она не может обмануть меня. Моей душе не чужда смутная тяга преданной женщины к той, что украла ее счастье, — отчасти чтобы рассеять туман неизвестности, отчасти, чтобы расшифровать тайну самого влечения, порой переходящего в нездоровую любовь (русская литература перемывает ее с большим удовольствием, чем наша), которая связывает двух женщин неразрывным союзом, закрывающим душу со всех сторон. Впрочем, мне ничего не стоит сделать вид, будто я верю, что сближение между Хильдой и Эвой продиктовано стремлением помочь Литовскому, — того вызывали на допрос и освободили лишь после того, как наши дамы должным образом использовали англичанина, ухаживающего за Эвой. Хильда верит, что именно их с Эвой уловки побудили влюбленного офицера заняться делом Литовского, вследствие чего оно было закрыто еще в зародыше, не причинив подлинного ущерба квартету. Литовского предостерегали насчет связей с каким-то подозрительным типом из тех, кто полагает, будто пистолет в руке еврея более нравствен, чем в руке мальчишки-англичанина, пользующегося им для самозащиты; затем нашего виолончелиста освободили, признав его неисправимым романтическим дурачком. У Литовского не было даже намерения что-либо делать. Ему хватало подготовки к действию — он чувствовал, что это обогащает его биографию. Подпольные организации кишат скучающими людьми, которые не способны представить результаты своих поступков. Во всяком случае, Литовского следует избавить от ответственности за союз, заключенный между Хильдой и Эвой. В узком кругу наших знакомых, которые живут по соседству, засиживаются в одних и тех же кафе, покупают продукты в одной лавке и одинаково проводят досуг, возникает бесчисленное множество возможностей для случайной встречи. И обе эти женщины таких возможностей не упускают. Им приятно разделять общую тайну. Они словно говорят между собой шифрованным языком, хоть он ничего не зашифровывает, словно тайный язык детей, который всем становится понятен после того, как они откроют, какую букву алфавита условились вставлять между каждыми двумя слогами. В их языке дополнительный слог — мое имя. Всякий раз, как мои пальцы путаются в сложных пассажах «Арпеджионе», я вижу перед глазами эту улыбку, обнажающую мои тайны, играющую моей судьбой. Ведь обеим известно: когда сей рыцарь, взявшийся за неосуществимые свершения, дабы доказать своей Даме, что он ее достоин, вернется из странствий, Дама не отдаст ему своего сердца — разве ту частичку души, которую щедро отдает каждому, кто купил билет на концерт Квартета Розендорфа.

26.7.39

Моим друзьям-коммунистам придется провести слона сквозь игольное ушко, чтобы оправдать этот договор между двумя хищниками[99]. Разумеется, диалектика предоставит им богатый ассортимент аргументов. Они снова вытащат из подвалов историческую необходимость: если бы Советы не опередили своих западных противников, Англия и Франция сами заключили бы союз с дьяволом. Господь сжалился над некоторыми из моих друзей, прибрав их прежде, чем они были преданы товарищами. Не успей они умереть, сердце разорвалось бы у них от горя или от трюков собственных соратников, кои тьму называют светом. Даже юмор, помогающий принимать мир со всеми его пороками, не готов протянуть мне утешительной соломинки иронии. Мир для меня теперь лишь чистый лист бумаги, в духе статьи нашего знакомца Святого Мартина Иерусалимского[100], — ведь в этом единственный шанс обновления.

Как монашенки стараются утишить душевную бурю за кропотливым плетением кружев, так я связываю себе руки, дрожащие от гнева, изнурительной работой над черновиком. Мое «я» — одно из тех, что сидят во мне, верхнее или нижнее, — все время увиливает от того, чтобы закончить работу. Наглость — в такую пору шлифовать рифму или просеивать прозу, отбрасывая лишние слова. Разбиватели форм, быть может, лучше нас, фанатиков ясного периода, описывают действительность. Конечно, я не в состоянии изнасиловать свою натуру, заставив ее усвоить последнюю моду. Мне не достаточно того, чтобы выставить свое смятение на всеобщее обозрение. Процесс писания помогает мне понять. Если же сочинительство и на это не способно, так что в нем проку? А душевного успокоения оно мне не принесет.