На пенсии дед повеселел и впал в старческую юность – мы все время клеили модели самолетов и резались в карты, правда не на деньги, а на то, кто мусор выносит, а кто за картохой идет. Бабушка оказалась тем еще шулером, и знала, какую лампу включить, чтобы в очках Максимыча отражались карты.
Дед заменил мне отца.
Я любил слушать их с бабушкой. «Юсь, – начинал он, сокращая Таюсь до Юсь, – а с какого ляду я тебе это кольцо подарил?» – вдруг засматривался он на ее морщинистые руки в перстнях. «Ах ты, старый маразматик! Забыл, как я с аппендицитом в больнице лежала, а ты к Райке отправился Новый год встречать?» – «Всего-то?», – шутил дед. И бабушка отвешивала ему подзатыльник, а он щипал ее за ляжку. А еще они много читали. Бабушка – Гумилева, Блока, раннюю Ахматову, обязательно в кресле с широкими подлокотниками, на которые ставила кофейную пару. Дед же перечитывал Жюля Верна, Конан Дойла и Дюма, расслабляя мозги. Телевизор включали раз в день – узнать прогноз погоды. Даже «Иронию судьбы» 31 декабря не смотрели – как-то мимо нас прошло.
Как только я поступил в финансовый университет и не вылетел после первой сессии, мои родители неожиданно для всех переехали в северный Гоа. Приобрели надел, возвели там разноцветные гестхаусы и потчевали туристов йогой, панчакармой и экскурсиями по святыням. Мама боготворила Рериха с Блаватской и грезила Индией с юных лет. Правда, ее манили Гималаи, но отец поставил условие, что Гималаи – хорошо, но жить будем у океана. На том и сошлись.
Бабушка приняла Веру как родную. И хоть я едва закончил второй курс, они не восприняли ее как бабочку-однодневку, а отнеслись со всей серьезностью. Дед уверял, что я весь в него – однолюб, хоть и обрамлял это определение матерными междометиями.
Бабушка разрешила Вере называть ее Юсей, а дед – именовать себя Максимычем. Вера часто заходила к ним просто так – без повода, обнять. Если мы ссорились, они принимали ее сторону, а со мной неделями играли в молчанку.
На следующий день после того, как мы с Верой распивали шампанское, лежа в ванне валетом, наступила моя точка бифуркации, когда все пошло не так и не туда. Огромная комната в доме сталинской постройки напоминала коробку с карандашами, мы спали до трех часов дня, отключив звук на мобильных. Сквозь расщелину штор протискивалось солнце и резало помещение на две одинаковые половины.
Ничто не предвещало беды. Кроме звонка по городскому телефону.
– Илья Валерьевич Ефимов здесь проживает? – послышалось в трубке. Вера изменилась в лице и не могла из себя выдавить и слово. – Вы меня слышите? Алло?
– Тебя.
Я сразу сопоставил события прошлых дней: сет шведского диджея, парень с передозом в туалете, скорая, менты. Точно ГНК.
Лучше бы был ГНК. Я бы многое за это отдал.
Звонил реаниматолог бригады скорой помощи. Бабушку забирали с мерцательной аритмией в больницу, а деда – в морг. Тромб оторвался внезапно. Максимыч шел по коридору в комнату, потому что забыл очки – Юся не могла разобрать, что такое 39 по вертикали в кроссворде, и упал.
Юся услышала грохот, надеялась, что просто потерял сознание, подносила одеколон к носу, потому что нашатыря не держала. Обтирала лицо мокрым полотенцем. Тщетно.
Пока ехала скорая, у нее начало шалить сердце – синусовый узел перестал координировать ритм, и кровь качалась желудочками невпопад. Уже в палате интенсивной терапии к фибрилляции предсердий добавилась мономорфная желудочковая тахикардия. К вечеру, ровно когда я привез ей ночнушку, халат и зубную щетку, Юси не стало. Так в один день при живых родителях я осиротел.
Вера держала меня за руку и молчала.
– Я нужна тебе сейчас? – спросила она, принеся кофе из автомата, пока мы ждали бумаги, чтобы тело направили в тот же морг, что и Максимыча.
Не то чтобы Вера хотела бросить меня наедине с драмой, просто знала, что плакать при свидетелях я не умею, а если не выпущу из себя гнетущую скорбь, меня разорвет к хренам.
Поэтому я не нашел ничего лучше, как отрицательно покачать головой.
– Давай я тогда уеду на несколько дней к подруге, если ты хочешь побыть один.
– Не надо. Я поживу какое-то время на Рочдельской. Да и с вещами надо разобраться.
– На случай, если понадоблюсь, просто шепни. И я тебя услышу. – Вера поцеловала меня в висок и поднялась со скамейки.
– Вер, я знаю, что сейчас не время. Но прости меня.
– В смысле? Ты чего? – опешила она от такого поворота.
– Я знал про онкологию твоего отца. Знал, но ничего тебе не сказал.
– В смысле? – походила она на заезженную пластинку.
– Тебя перемкнуло, что ли? – рассвирепел я. – Он сказал мне за несколько месяцев до смерти, я предлагал врачей, но он хотел дожить свою жизнь, как жил. Думал, так правильно. Да и он с меня слово взял…
– Ублюдок, – присела обратно Вера и наклонила голову назад, чтобы удержать слезы в «глазных кратерах» – так она объясняла это действие. – Знаешь, сколько раз я крутила в голове, что не успела обнять отца, узнать больше про предков, сказать спасибо за музыку, которую мы слушали вечерами, да в конце концов, поржать над историей, как он водил к себе мою одноклассницу. И не успела. Я винила себя, что не успела.
– Ну что же. Теперь можешь винить меня! – мне хотелось расставить все точки над i.
Вера бросилась бежать по коридору подальше от меня.
– Вер, ты бы все равно ничего не изменила… – зря колыхал я воздух.
На панихиду Вера пришла как ни в чем не бывало. Положила возле деревянных крестов подарки в последний путь: Юсе – томик Ахматовой и белые лилии, а Максимычу – колоду игральных карт и путеводитель по Крыму.
Прошел месяц. Другой. Я не брался ни за какие концерты и фестивали, запустил историю со сдачей в аренду подвалов и чердаков. Шатался со знакомыми студентами ВГИКа, пил с ними водку после показа дипломных работ в Доме кино.
Денег становилось все меньше и меньше, как и моих перспектив в глазах Веры. Как-то я пришел домой под утро и увидел, что Вера, одетая, сидит в темноте в коридоре. То ли собиралась уходить и присела на дорожку, то ли пришла невесть откуда. Вроде трезвая, правда, глаза стеклянные – смотрит в одну точку.
– От тебя пахнет ментоловыми сигаретами, – вдруг принюхалась Вера, но даже не повела взглядом, – Ты с телками был?
– Да так, сидели компанией, – принялся я разуваться.
– А меня почему не взял с собой? – устроила она допрос с пристрастием.
– Да как-то не думал, что тебе будет интересно.
– Ты мне изменяешь? – В этом плане я был чист, поэтому вопрос меня удивил.
– Нет. – Я понимал, что последствия умалчивания диагноза И.В. не останутся без санкций. – Ты мне не веришь?
– У меня стадия великих сомнений, – покрутила она книгой перед носом. – Читала в учебнике по философии про буддизм, чтобы с ума не сойти, пока тебя ждала, – снова уколола она меня рапирой.
– А дальше по этому учебному плану что? Великие умозаключения?
– Великое отчаяние. – Вера наконец поднялась с пола, и я заметил собранный чемодан позади нее.
– И все? – спрашивал я больше про нас с ней, чем про буддистов.
– И все. Скорее всего. Но может и озарение прийти. А может не прийти. Фиг знает.
– А с нами что? – решился я прояснить ситуацию.
– Я не вижу нашего совместного «дальше». Пытаюсь представить, но не вижу. Черный экран. – Она взялась за ручку чемодана, но так и не двинулась с места. – А ты видишь?
И правда, как мы с ней будем жить дальше? Забавно, но я об этом никогда не задумывался. Жил сегодня. А вчера и завтра – черт с ними, перебьются. Я жил и знал, что вечером, посреди ночи или даже под утро, я ввалюсь домой, заберусь к ней под одеяло или в ванну, и мне будет спокойно. Вера будет рядом, ждать меня. Утром она сделает творожную запеканку или яичницу, сварит сосиски и разогреет горошек, и этот завтрак так и будет до скончания века. Для меня «сегодня» и есть всегда. А ее все тянуло в «завтра».
Я смотрел с грустью на ее тонкие пальцы, перепачканные в пепле, на каштановые волосы, забранные в небрежный пучок, на белый шерстяной свитер, на светлые обтягивающие джинсы, на ноги – одну в сапоге, другую в тапочке, на веки, чуть подрагивающие от желания заплакать, на уши без сережек и запястья без часов. Я смотрел на чуть сутулые от утра плечи, на худые лопатки, на пухлые губы, широкий лоб, на родинки на ее щеках и лбу, на пушистые брови. Я просто смотрел. Дотронуться не имел позволения от самого себя.
Мы решили расстаться. И расставались еще несколько недель. Ежедневно занимаясь сексом, как в последний раз, будто наутро обрывается жизнь.
Ее вещи стояли собранными. Она иногда расстегивала чемодан. Доставала оттуда чистое белье. И мы оставались еще на одну ночь. И в какой-то момент мне начало казаться, что все вернется, что она никогда не уйдет. Но однажды, возвращаясь с первого фестиваля, который организовал после смерти Юси и Максимыча, я увидел темные окна, даже ночник не горел. Не было ни вещей Веры, ни самой Веры, ни записки – ничего сопутствующего драме.
Я не стал звонить – узнавать, как она. Она не стала мне об этом сообщать. По драматизму это было самое странное расставание – без скандалов, истерик, битья стаканов. Люди просто расстались и пошли дальше. Каждый в свою сторону.
Я часто завидовал офисному планктону – у них имелись четкие градации: будни, выходные, в ожидании которых проходила неделя. Они знали, ради чего живут. Пятница – рай на земле. Понедельник – ад. Не с девятью, но с пятью его кругами.
Мы же с Верой прожили несколько лет в незнании дней недели – были будничные выходные и выходные будни. Иногда мы узнавали, что сегодня понедельник, но это ровным счетом не имело никакого значения.
Дом опустел.
Он опустел еще до того, как за Верой закрылась дверь. Еще за несколько недель до нашего расставания. Просто нечто – называйте это любовью, близостью, родством – ушло. Нечто неосязаемое, без вкуса, без запаха… Оно еще не умеет открывать дверь, но уже умеет уходить. Какое талантливое нечто.