Квартирная развеска — страница 10 из 94

Вагонная сцена

Михаил Копылков дважды видел в электричке женщину, которая просила милостыню; была она огромна, слоноподобна, просила Христа ради; наконец, разглядев среди пассажиров одного, который не подал ей да еще и отвернулся, начинала она осуждать его, такой-сякой, бедной нищенке копейки жалко, живешь припеваючи и т. д. Постепенно заводясь, доходила она до воплей, начинала рыдать в голос, а, дойдя до конца вагона, падала на скамейку, обессиленная, и засыпала. В разные дни, в разных поездах сцена повторялась до мельчайших подробностей.

На лекции

Светская дама, российская писательница, читает в Соединенных Штатах лекцию студентам.

— Я приехала к вам из страны, где главный поэт — потомок темнокожих, имевший собственных белых рабов...

Зал улыбается, она продолжает:

— ...и его застрелил на дуэли красивый белокурый иностранец нетрадиционной сексуальной ориентации, особо не любивший нашего поэта за то, что тот был любитель женщин.

И зал вскрикивает в едином порыве:

— Гоу хоум!

Чис уброло

В юности Светлана с Павлом жили в комнате коммунальной квартиры неподалеку от Нарвских ворот. Соседями их были старик со старухой, совершенно брейгелевская пара.

— Ты не смотри, — говаривала Свете старуха, — что старик мой пьяный и ссаный; он у меня партейный.

Однажды Светлана, придя с мужем из мастерской или из гостей поздно, нашла на своем кухонном столе записку от старухи на кривом-косом клочке бумаги, написанную детским почерком двоечницы малолетней: «чис уброло». И недоумевала: что бы это значило? Может, прозевала она свое дежурство по уборке, а старуха убралась чисто вместо нее? Но дни дежурств она перепутать не могла. Утром выяснилось: Павел забыл в ванной свои часы, старуха убрала их, положила в ящик стола.

Больше ничего от стариков-соседей в памяти Светланы не отыскалось, ни имен, ни биографий, незнамо откуда взялись, неведомо как жили, кем были прежде; уброло их чис судьба, даже записки не оставила.

Спешился бедуин

Некогда купила я коробок спичек из города Пинска с бедуином на верблюде среди пальм, графика, силуэты; этот коробок фигурирует в романе «Пишите письма».

И что же? Покупаю семь лет спустя — на днях — упаковку спичек, достаю коробок... спешился мой бедуин! Стоит, держит верблюда в поводу, глядит вдаль, никаких пальм, нет ни оазиса в помине, ни миража: барханы пустыни. Причем, на сей раз коробок из Гомеля.

Так, с двумя коробками спичек в руках, встретила я начало череды несчастий високосного года.

Соловецкий мираж

Елена Цветкова, заведующая комаровской библиотекой, прислала мне фотографию миража, увиденного и сфотографированного ею прошедшим летом на Соловках. Когда спросила я — где именно, она отвечала: это Заяцкий остров, место непростое, то ли капища древние тут были, то ли древние захоронения, задолго до войны велись раскопки, а во времена ГУЛАГа была колония для штрафников и беременных женщин, много лагерных могил, в том числе младенческих. На острове всюду мостки, по ним и ходят, тут всё растет медленно, в ареале раскопа двадцатых годов еще не заросла травою земля, одевающаяся в растительность тундры.

— Тут миражи постоянно, — сказала женщина-экскурсовод, — всегда разные.

На присланной мне фотографии на горизонте видна была неземная темная конструкция, то ли увеличенная наковальня, то ли платформа, то ли распластавший крышу с растрепанной стрехою сарай из фильма Тарковского. Большинство здешних заяцких Соловецких миражей нон-фигуративны, как выражаются искусствоведы, то есть как бы беспредметны, трудно угадать что это, и напоминают они тени от сожженных в дни Святочных гаданий комков бумаги.

На излёте

На излете сна с дачной местностью, незавершенной жизнью полуразобранных старых (с пристройками без окон, без дверей) и недостроенных новых домов, на чьих верандах и террасах горели бумажные китайские фонарики, на одном чердаке хлопнуло окно, и сказал из окна некто:

— Сузилось сознание мое, Секлетея.

И я жалела, что проснулась, недослушав ее ответа, и никогда не узнаю: а его-то, его, как его звали?

Зубная боль

Из-за аллергии на местные обезболивающие средства зубы много лет лечили мне под общим наркозом. К XXI веку клиник, занимающихся таким лечением, в городе осталось две: в районе Красного Села и в Озерках. Существовали, конечно, частные лечебные заведения, но не было уверенности, что все они одинаково отвечают за свою работу. И когда к ночи зубная боль, длившаяся сутки, одолела меня вконец, я, вызвав такси, отправилась с Тверской своей улицы (от Смольного, то есть) в единственное зубоврачебное лечебное заведение, работавшее в городе ночью в выходные дни, — на Авангардную улицу Красносельского района.

Встретил меня ночной форпост приемного покоя, огромный темный неосвещенный парк с разбросанными в нем корпусами клиник (самый маленький двухэтажный, где лечат зубки умалишенным под щадящим наркозом, уколом в вену, там когда-то лечили моего младшего сына, аутиста; самый высокий в семь этажей, светившийся в ночи подобно океанскому пароходу). Шумели на ветру, раскачивая чернеющие купы крон, деревья, вели незнамо куда таинственные дорожки, только посвященным было известно, как пробраться к нужному дому, не спала скорая помощь всех профилей, все дежурные врачи ее, все были отчаянно молоды, доктора, сестры, стар только один санитар, постоянно прибывала, приращиваясь, потом растекаясь по клиникам парка, разношерстная толпа больных, должно быть, это была больница для бедных, врачи старались помочь всем, работая неустанно, и казалось: будущее уже тут.

Молодой доктор осмотрел меня, сказал: направления нет, рентген сделаем сами, общий наркоз, конечно, лишняя сложность, да у нее остомиелит, оперируем, сейчас отправим в корпус номер такой-то. Я спросила его — смогу ли я после операции вызвать такси? Какое такси, вы что, сказал он, после наркоза останетесь до завтра в больнице. Но это невозможно, сказала я, муж мой остался на ночь с нашим младшим, мне надо вернуться, я думала, вы сделаете мне укол в вену, я отлежусь часок и уеду, мне так должны были удалять зуб в Озерках, но в понедельник, а сейчас выходные, и мне больно. У нас нет легкого наркоза, сказал он, только тяжелый, вы после него будете лежать до утра. Тогда я ухожу, сказала я, вот только как мне дожить до понедельника. Он выдал мне несколько таблеток обезболивающих, велел принимать то-то и то-то, и я вызвала такси и поехала обратно.

И поехала я сквозь ночь с Авангардной на Тверскую.

Когда ехала туда, в ночной парк дежурной больницы, проехала по Фонтанке, неподалеку от любимого института, лучшие дни нашей жизни, Мухинское, Муха, Штиглица, мимо Летнего сада, где жила, а не просто гуляла, в детстве и юности, Инженерного замка, где работала дизайнером на студенческой практике, была без памяти влюблена вприглядку в прекрасного человека, мимо дома друзей юности Абрамичевых, дарившего детские радости цирка, Дворца пионеров, куда ходила пять лет в левинский легендарный кружок рисования, мимо дома композитора Клюзнера возле дома Толстого, дома художницы Малевской-Малевич и археолога Флигельмана, Военно-медицинской академии (морская база на месте Обуховской больницы), работала там год после школы чертежником-картографом, дома великолепного доктора Ревского, лечившего всю нашу семью и наших детей, больницы Чудновского, с которой мрачные воспоминания связывали меня, дома Державина, где бывала в гостях у Чечулиных, дома акварелиста Сергея Захарова, брата бабушки моей, госпиталя, где умер молодым мой тяжело болевший отец, мелькнули четыре башенки расчетверенного Калинкина моста, близнеца Чернышова моста с моего первого в жизни этюда с натуры. Потом проскочили мы дом у Нарвских ворот, где прежде жили Абрамичевы, дорогу, по которой ездила я навещать старшего сына в казарму.

К обратному такси снова пробежала я сквозь темный наполненный ветром парк со светящимися окнами разбросанных во мгле корпусов, я расплакалась в таинственной компании прекрасных малоразличимых дерев.

На пути обратно мы проехали улицу, где жил ребенком дед Галкин (в квартире Семена Потаповича и Елены Яковлевны, родителей своих), я увидела огромную толстую (дроболитную?) башню на другом берегу Обводного почти в створе этой улицы (или одной из соседних, «Разве Можно Верить Пустым Словам Балерины», Рузовской, Можайской, Верейской, Подольской, Серпуховской, Бронницкой), вокзал, откуда идут автобусы в прекрасный Валдай моего детства, Волково кладбище, где лежат Павловы, Олег Базунов, Тищенко, а вот дом, построенный Ипполитом Претро, двоюродным дядей моей тетушки Коринны. Концертный зал, стоящий на месте взорванной милой Греческой церкви.

Ночной распластавшийся город был огромен, в нем было много ночных прохожих, веселых идущих из гостей и театров, а кто-то и с работы. По темным кварталам от людных мест к безлюдным гулким, сшивая их траекторно, летал ветер. Городу пришло на ум показать мне всю мою жизнь сквозь зубную боль и игры своих фантастических пространств.

Томская котлета

Дедушка и бабушка Веры Резник учились в Томском университете на медицинском факультете; но там же учились и мои бабушка с дедушкой, Анна Захарова и Всеволод Галкин. Верин дед был осетинский князь, и я вспомнила бабушкины рассказы (и рассказы ее сестры, курсистки Елизаветы) об одном осетинском князе, которого все любили и уважали, но слегка над ним подтрунивали. В студенческой столовой, в частности, прятали его тарелку со вторым блюдом, и он — к величайшему удовольствию этих шалопаев — вставал из-за стола, вытянувшийся в струнку, с прямой спиною, с гордой посадкой головы, и произносил, не крича, но так, что слышно было за каждым столиком:

— Кто испил мой кóтлет?

Не думаю, что в Сибири, в Томске морозном было несколько осетинских князьев, и почти уверена, что речь шла именно о Верином деде.