Квартирная развеска — страница 17 из 94

В качестве рифмы вечерний телевизор в невыносимом очередном концерте своем показал нам воистину карикатурную пару: известная нимфоманка с не менее известным гомосексуалистом пели дуэтом песню о любви. По счастью, мое время пребывать у ящика истекло, я убыл в комнатенку диванную, где тихо читал. По ночам Бабилония смотрела сериал о маньяках. После очередной серии спрашивал я ее, уж не является ли она адепткой какого-нибудь нехорошего дикарского культа с кровавыми жертвоприношениями? И она отвечала мне нежной туманной улыбкой своей, не изменившейся с юности.

Она уснула моментально, как всегда после своего загадочного жуткого сериала. Тогда я сказал ей спящей:

— Дорогая, я хочу в Барселону потому, что там на горе Тибидабо есть музей механических игрушек, где, может быть, стоит маленькая пятиэтажная узкая тюрьма, где по этажам судьбы бегает фигурка Начальника Всего, запускающая события.

Дюма-внучка

Будучи, как десятилетиями журналисты нам впаривали, представителями самой читающей в мире страны (или — самой читающей в мире нацией? эфир летучий журналистских оборотов кто же в силах в голове удержать...), мы, конечно же, отличали Дюма-отца от Дюма-сына. Хотя Дюма-сына читал я только «Даму с камелиями». А базовым произведением Дюма-отца считал «Три мушкетера». С возрастом история мушкетеров в воображении моем тускнела, оборачивалась горою трупов, только шпагою верти, да мушкеты заряжай, а трогательная оперная Виолетта-Травиата при ближайшем рассмотрении оказывалась проституткою, пусть расцветают все цветы, как китайцы до китайской культурной революции говаривали.

В семье нашей Дюма-отца и Дюма-сына не случилось, Дюма-мать проскочили мы, как большинство семей, образовалась у нас сразу Дюма-внучка: внучка наша Капитолина, которую звали мы Каплею, подалась в романистки лет с пяти с половиною, грамоте научилась она рано и как бы исподволь, мы, вроде, учили, но не настаивали.

Сперва писала она трактаты: «Жызнь жывотных», «Фсе о гребах». Иллюстрировали мы сии писания в четыре руки, Бабилония сшивала получившиеся книжечки белыми нитками или скрепляла скрепочками, добытыми из ученических тетрадей. Потом — в шестилетнем возрасте — настала очередь романов, главными героями которых были мореплаватели и пираты. На волнах прозы нашей Дюма-внучки качались парусники, в водах плавали морские коньки, медузы, спруты, каракатицы, попадались радиолярии, киты, скаты и иже с ними: девочка любила Брэма. В уголке, отведенном для нее в нашем доме, (на наше счастье родители частенько подбрасывали нам Каплю), на подоконнике среди домашних растений стоял аквариум, писательница смотрела на мир сквозь его зеленоватую среду, читательница воображала себя капитаном Немо на «Наутилусе». Напротив диванчика, служившего Капитолине кроватью, стояло маленькое игрушечное бюро осьмнадцатого столетия (вполовину меньше антикварного моего, на четырех высоких ножках, так что пространство под бюро временами превращалось в логово разбойников или шалаш землепроходца), где, макая в чернильницу привезенное из деревни заточенное гусиное перо, Дюма-внучка писала свои рукописи, потерянные и найденные в Петрополисе белой ночью, а также письма от неведомых персонажей другим неведомым (иногда симпатическими чернилами из стащенной в кухне луковицы), кои запечатывались коралловым сургучом, обретенным в одном из прадедушкиных тайников старых бюро-кабинетов.

— Защищайтесь, сударь! — вскричал Артур, выхватывая шпагу.

Аделина упала в обморок.

И пока она валялась в обмороке, благородный граф с помощью разве что шпажонки своей и гусиного пера нашей Капли одерживал победу над злом.

— Все-таки почему, — спросил я жену свою, — ты смотришь эту кровопускательную ночную многосерийную телепортативную фильму про маньяков?

— Да потому, — отвечала она, — что главные герои ее хотят потеснить зло и одержать над ним верх.

— Мой дедушка, — сказал я, — называл такие бесконечные комиксы «Двенадцать хладных трупов или обосраный кинжал».

— Ты хоть при Капле это не ляпни. Ей твой вольный словарь ни к чему.

И впрямь романы свои строчила наша Дюма-внучка с самым что ни на есть высоким стилем, уснащенным прилагательными, деепричастными оборотами, засиженным насекомыми запятых и многоточий.

— Домодедов, я придумала город по названию реки! — похвасталась Капля.

— Что за город?

— Свияжск.

— Ну-ну... — разочарованно сказал я, — тоже мне, придумала. Я в молодости в Свияжск на семинары ездил. Там мы и с бабушкой познакомились. Не делай большие глаза, не скачи вокруг меня, не проявляй свое нетерпение великое. Достану с антресолей папку, покажу тебе старые этюды, увидишь конфуз свой воочью. Придумала она. Его в шестнадцатом веке Иван Грозный придумал, а князь Серебряный воплотил.

Котовский и Клеопатра

Антресоль наша висела в воздухе: часть потолочного пространства при входе на кухню, большой зашитый сундук от стены до стены, склад, глухой сараюшко над головою. Не имевшее окна (было бы окно, сошло бы за комнатушку для жильца, например, студента, хотя бы и по имени Родион) помещение снабжено было всегда закрытой дверцей, чтобы сунуться на антресоль, надо было подставить к дверце стремянку.

Если в старинных домах на антресолях и вправду жили (а у знакомой моей художницы, соученицы, в мастерской свито было такое уютное гнездо под потолком, стояла кровать с ситцевым лоскутным одеялом, светила лампа с зеленым абажуром), в современных кубатурах там располагался небольшой склад прошлого, музейный запасник семейный, сонмище предметов, которые то ли по бедности, то ли из сентиментальных соображений, то ли по бестолковости планировки жилища никак не выбросить, которые могут понадобиться когда-нибудь, как то: печурка-буржуйка времен разрухи и блокады, старый докторский баул (или саквояж?) из свиной кожи, ботики и калоши середины века (какого?), чемодан с бабушкиными архивными письмами да дневниками, рамы без картин и вытаскиваемая мной с превеликими трудами папка этюдов моих времен детства и молодости. Занятый выволакиванием папки (на голову мне пали два бамбуково-шелковых китайских зонтика с пейзажами на шелке и кистями на ручке, зеленый и красный), я что-то пропустил, кажется, открывали и закрывали дверь в квартиру.

— Ах ты, паршивец! — вскричала жена моя, — нашлялся, да еще и дамочку домой привел!

Я уже слезал с папкой в руках, извлеченной из космической пыли и мистической паутины, когда под стремянкой моей прошли два неторопливых животных, наш рыжий Котовский, а за ним изящная черная мелкая кошечка с бирюзовыми очами.

Котовский провел спутницу свою в ресторанный уголок, она незамедлительно принялась угощаться из его посудинок, и пока подъедала она оставленные им на вечер объедки завтрака да попивала молочко, он сидел рядом, торжественно, вальяжно, с видимым удовольствием наблюдая за нею.

— Столовку для хахельницы своей у нас устроил, — сказала жена. — Ты что это, Котина, выдумал?

— Котовский привел себе Клеопатру, — сказал я.

Гладкая небольшая угольно-черная головка кошки, египетский профиль другого имечка и не подразумевали. Приведя ее вечером в пятницу (к ночи жена отправила Клеопатру на лестницу), он с ослино-кошачим упрямством привел ее и в субботу, и в воскресенье, а в понедельник она осталась ночевать. Кот не ухаживал за подружкой своей, никаких признаков случки, прыжков, междометий. Иногда они вылизывали друг друга. Котят Клеопатра не принесла. То ли они дружили, то ли то была великая кошачья любовь.

Когда я открыл папку, с верхнего маленького портрета, — единственного портрета, все остальное были пейзажи, этюды, наброски, — глянуло на меня лукавое розовое женское личико с ренуаровской челкой.

— А ведь это Тамила! — воскликнула Бабилония.

И в первую минуту я удивился, как старый склеротик: откуда она знает Тамилу? Кажется, я забыл на мгновение, что с женой я познакомился там же, где и с Тамилой, — на семинарах в Свияжске.

Тамила

Подобно тому, как пеннорожденная Венера, Афродита, появилась из пены морской, Тамила родилась из куста сирени, возникла из сиреневых куп, точно врубелевская девушка с картины «Сирень». Даже платье ее шелковое было лилово-сиреневое, где фиолет переходил из краплака в ультрафиолет, в цвете разных гроздей сирени, то светлых, то густо-лиловых, пятна на ее платье (словно пятна шелковых халатов узбечек, акварельных одежд), соседствовали, чуть расплываясь, в линиях соприкосновений.

Это были годы сирени, сменившие годы пустых побережий.

Замечали ли вы, что в разные годы расцветают и царствуют разные семейства растений?

В то десятилетие сирень заполонила сады, окрасила в лиловый цвет белонощный Петербург, именуемый Ленинградом, самовольно заполонила бывший Кенигсберг, ныне Калининград, легко завоевала Прибалтику, города и веси средней полосы, самостийную Украину, Волгу, колыбель нашу. Все утонуло в сиреневом счастье неправильных пятилепестковых соцветий, — их полагалось отыскать и, задумав желание, съесть.

Тамила вышла из куста сирени как задуманное желание. Челка ренуаровской девушки, розовое лицо, гранатовые губы, так часто подкрашенные улыбкой.

При тонкой талии, тонких запястьях и лодыжках все выпуклости тела Тамилы были... ну, и так далее. Она шла танцующей походкой, плавно колыхалась грудь, округлы плечи под солнцем, колоколом ходила пышная юбка. Не за эту ли походку семинарские звали ее Кармен?

— Я секретарь секции дизайна, — произносила она певучим плавным голосом, сопрано или контральто, теперь и не вспомнить, и эта непритязательная формулка превращалась в ее устах в певческую фразу.

Вскипал вокруг нее воздух, воздыхатели дарили ей цветы, начинали лихорадочно рифмовать, «томила», «утомила». Она улыбалась — чуть снисходительно.

То были годы сирени, но и семинаров, их развелось великое множество, так же, как конференций; симпозиумы и коллоквиумы были впереди.

Народ, десятилетиями безмолствовавший, отбезмолствовал и заговорил. Слово «заговоры», правду сказать, некоторым на ум приходило. Заколдовать хотелось облое стозевное огромное чудище эпохи, заколдовать, зааминить.