Квартирная развеска — страница 20 из 94

ный портрет с нее лепить, так прекрасно природою пролеплены были лоб, нос, скулы, нежные губы. Надо сказать, я и рисовал ее потом всю жизнь не единожды.

— Неужели вы были на реплике о Гурджиеве? — спросила она.

— Я аудиторию перепутал, — отвечал я. — И ногу подвернул.

— Я тоже перепутала, — сказала она, — и мне неудобно было в том признаться. Вон там, на берегу, целая толпа Раушенбаха провожает. Я так хотела его услышать.

— И я, — сказала я. — Пошли хоть проводим его на катер. Нога моя не болела совершенно, мне стало весело и легко.

Ее звали Нина, она была из Ленинграда, мы были земляки.

Ночные выстрелы

Расквартированы участники семинара были кто где. Некоторые даже с палатками прибыли, наподобие улиток свои домики с собой привезли. В заброшенном монастыре, где царила мерзость запустения (впрочем, какие-то неведомые молчаливые волонтеры или иногородние второкурсники реставрационного отделения незнамо чего расчищали и разбирали несколько флигелей), было вполне пристойного состояния крыло келий, возможно, жилое до недавних пор, располагались и в них. Я спал на втором этаже школы, бывшей гимназии. Вечерами по модной туристской привычке то там, то сям, на берегу ли, на пустыре (во дворе монастырском не разрешалось, возможно ожидалось что-то вроде музефикации, реставрации, благоустройства) жгли костры, сидели у костров, пили чай и сухое вино, водка возникала редко, находились певцы с гитарами, все подпевали, советская туристическая цыганщина была тогда в моде. К полуночи уставали все, особенно ленинградцы, архангелогородцы, северяне, привыкшие к белым ночам, из белых ночей явившиеся и оказавшиеся в среднерусско-южной звездной тьме. Большинство художников еще и на этюды ходили, колдовская красота острова заговаривала их. Лето в самом начале стояло теплое, ясная погода без дождей, все дожди пролились весной, подняв сирень, вызеленив зелень.

Мне то снились сны, полные приключений, то дрых я без задних ног и вне сновидений. В ту ночь меня разбудили выстрелы. Я до сих пор не знаю, стреляли ли в моем сне, или то было городское прислышение, вид приведения для яснослышащих, которых так же мало, как ясновидящих.

Резкие крики, стоны, выстрелы. Не вполне соображая, как всегда спросонок, стараясь не разбудить соседей, спавших сном праведников, я оделся и вышел на улицу. Когда спускался я с крыльца, выстрелы еще были слышны, я понял, что стреляют в монастырском дворе, туда и отправился, но пока я шел, высвечивая фонариком световую дорожку, всё стихло. В полной тишине оказался я в темном дворе монастыря. Ни фонарей, ни света из окон. Впрочем светила луна, полнолунный ее волчий фонарь очерчивал призрачно-белые здания, мой маленький фонарик (отцов, дареный, трофейный) отвоевывал у темноты подробности, с помощью лунной декорации и маленького лучика разглядел я сидевшего на камне (то ли остатке полуразрушенной могилы, то ли постаменте неведомого памятника) молодого человека. Сначала даже мелькнуло — не он ли тут стрельбище устроил? Я подошел поближе. Трезвый, тихий, ни пистолета, ни ружья.

— Не спится? — спросил он.

Я ответил вопросом на вопрос:

— Вы выстрелы слышали?

— Сегодня нет, — отвечал неспящий.

— Я проснулся от того, что стреляли.

— Это не сейчас стреляли. Давно. Тут так бывает. Что-то вроде привидений. Их называют — прислышения.

— Давно? — переспросил я. — Во времена взятия Казани?

— В некотором роде, — отвечал он. — Видите ли, почти полстолетия назад именно тут было первое место советских политических репрессий. По приказу военкома большевистского правительства Троцкого был расстрелян каждый десятый красноармеец расквартированных на острове воинских частей, не сумевших быстро выбить белочехов из Казани.

В паузе какая-то птица пронеслась над нашими головами; была ли то сова? летучая мышь? вспугнула ли кого невзначай несуществующая стрельба, которую птица услышала позже меня?

— Впрочем, — сказал задумчиво ночной собеседник мой, — это могли быть и другие выстрелы. Монахов расстреливали. Настоятеля монастыря Амвросия Гурко расстреляли.

— Когда? — тупо спросил я.

— Настоятеля перед самой установкой памятника Иуде. Да всё в восемнадцатом году. Летом.

— Памятника кому?! — вскричал я.

— Иуде, — отвечал он не сморгнув. — Кандидатуру по легенде Ленин утвердил. Люцифера он Троцкому ваять запретил, Каина отверг. Памятник борцу с опиумом для народа, религией то есть. Вскоре после расстрела наместника обители открытие памятника и состоялось с оркестром, парадом и пламенной речью вечно возбужденного Троцкого. Скульптура, фигура человека в натуральный рост, зловеще пригнувшаяся, грозящая небу воздетыми руками, лицо напоминало самого пламенного оратора. Памятник простоял две недели, а потом бесследно исчез.

— Уж не на постаменте ли вы сидите?

— Нет, конечно. На постаменте потом памятник Ленину стоял, но его тоже убрали, когда в монастыре образовали филиал ГУЛАГа, чтобы образ Ленина в тюрьме не находился; ну, а когда филиал превратили в психушку, чтобы дурдом не возглавлял.

— Памятник Иуде?! — вскричал я. — Что за белиберда? Вы это сами только что придумали? Вы писатель? Литератор?

Поэты и писатели — в небольшой дозировке, — как известно, на семинаре присутствовали.

— Я такое придумать не в силах. Тут совершенно другой, на особицу устроенный мозг нужен, чтобы не сказать ум. Свидетельства очевидцев установки памятника существовали, мемуары датского дипломата Хеннинга Келера и писателя-эмигранта Вараксина.

— Может, они это сфантазировали?

— Есть такое мнение — врали, врали два антисоветчика. Ну, писатель, как вы понимаете, мог волю воображению дать, а датский дипломат? Дипломаты — шпионы больше большей частью, и любят точность.

— А как их, с позволения сказать, в восемнадцатом году сюда на мероприятие занесло?

Молодой человек только плечами пожал.

— Тогда всех носило туда-сюда, мело по стране, как листья сухие ветром несет.

— Может, вы всё же литератор?

— Журналист я недоучившийся.

— Вот видите.

В паузе по небу чиркнул болид. Было тихо, только кузнечики почему-то стрекотали в траве, как на юге цикады; может, в качестве еще одного прислышения мирного канувшего в Лету летнего дня.

Тут, под ноги посмотрев, оступившись, спросил я, — а где же этих расстрелянных хоронили? Кладбища, вроде, на острове нет.

— Всех хоронили на косе. И красноармейцев, и заключенных. Коса на костях стоит. Хотя и в городе то там, то сям, когда пустырь расчищают или берег, черепа выкапывают.

— Заключенных?

— Я же уже сказал вам, тут один из пунктов ГУЛАГа находился. Заключенных погибло около пяти тысяч. В том числе князь Оболенский. Вечером, как у костра запели про корнета Оболенского, в полной невинности и незнании, кстати, запели, мне аж не по себе стало, ушел, в сарай с сеном завалился, уснул, как убитый. Вот как раз проснулся, выспался, к хозяевам, где остановился, ночью идти неудобно, сюда пришел, а тут и вы явились. Идите, отдыхайте, успокойтесь, не было сегодня никаких выстрелов ночных.

— А вы тут останетесь?

— Вернусь в сено, авось, убаюкает оно меня.

Уходя, я слышал, как он молится вслух в монастырском дворе, этот странный недоучившийся журналист.

Песня на самом деле была про поручика Голицына, думал я, вот журналистская неточность, но корнет Оболенский действительно упоминался в ней дважды. Надо же, думал я, в числе царских воевод, задумавших и построивших Свияжск, были братья Оболенский и Оболенский-Серебряный, а их потомки в этом самом дизайнерском городе мира через пять веков погибли. Впрочем, думал я, вспомним хоть Шекспира, всё это вполне вписывается в исполненную нелепой жестокости историю человечества.

Засыпая на своем сеннике среди так и не проснувшихся от моего выхода и появления соседей, я слышал, как позванивают в ушах струны гитары:

Не падайте духом, поручик Голицын,

корнет Оболенский, налейте вина.

И уже из сна, встречно, подпели похороненные на здешней косе под названием Татарская Грива глухим земляным еле слышным хором:

Поручик Голицын, раздайте патроны,

Корнет Оболенский, надеть ордена.

Первая скрипка на балу Воланда

Говоря о Вьётане, невольно думаешь о Паганини. [...] С первой до последней ноты мы словно стоим в магическом круге, у которого нет ни начала, ни конца.

Роберт Шуман

Мы часто оказывались с девушкой по имени Нина на одних и тех же лекциях, вкусы наши во многом совпадали, судьба была к нам благосклонна. Но впервые сели мы рядом на выступлении человека со странной фамилией Времеонов. Доклад его назывался «Первая скрипка на балу Воланда». Роман Булгакова, для многих оказавшийся главной любимой книгою, привел в тот день в гимназический зал целую толпу. Докладчик, высокий, крупный, почти грузный темнобородый человек начал выступление свое почти с извинений.

— Выступление мое, — сказал он (и мы поняли, что он не только смущается, но и стесняется, хотя старается виду не подавать), — должно было бы проходить по разряду реплик, но поскольку я не музыковед, не музыкант, не литературовед и даже не искусствовед, а форменный дилетант, решено было считать его докладом из раздела «Путешествие с дилетантом», да к тому же реплика должна быть короче, цельнее и структурированней. Предварять мое любительское эссе должен был замечательный знаток музыки, музыковед, музыкант Петр М., но, к сожалению, он не смог сегодня приехать, поэтому впечатление ваше от личности, о которой пойдет речь, будет неполным; но я решил рискнуть. В главе романа «Мастер и Маргарита», посвященной балу у Воланда и называющейся «Великий бал у Сатаны», говорится об оркестре, аккомпанирующем всем действам и танцам бала. Дирижер оркестра — король вальса Штраус, а первая скрипка — Вьётан.