мы явственно отличали выразительное пение от бури, которая вздымалась в оркестре, вот звуки любви, вот строгие аккорды лютеранского хорала, вот мрачные, дикие крики фанатиков, вот веселый напев шумной оргии... воображение следовало за всеми сими воспоминаниями и претворяло их в действительность».
Полагаю, что Михаил Булгаков, с юности отчаянный меломан (особенно любил он оперы), несомненно интересовался и Одоевским, и Погорельским, и прочел этот отрывок из письма, где описание «шумной оргии» из импровизации Вьётана и Серве совершенно совпадает со стилистикой сцены бала у Воланда. К тому же скрипач с виолончелистом импровизируют на тему Мейербера, как известно, автора оперы «Роберт-Дьявол». Еще мне кажется, что Булгаков мог слышать сонату для скрипки и фортепиано Тартини-Вьётана «Дьявольские трели», «La trille du diable»...
Я подивился разве что тому, что в воландовском оркестре не сидит за роялем Ференц Лист, написавший три «Мефисто-вальса» и одну «Мефисто-польку», и в первом, самом известном из этих произведений, звучит голос «дьявольской скрипки». Впрочем, не исключено, что если бы Михаил Афанасьевич смог бы закончить чистовую редакцию всех глав «Мастера и Маргариты», Лист сел бы в вышеупомянутый оркестр на место пианиста.
Мне остается только добавить несколько слов о скрипке Вьётана.
Сегодня скрипка любимого скрипача моего отца — и моего тоже — одна из самых дорогих музыкальных инструментов в мире, она носит имя «Экс-Вьётан». Сработал эту скрипку легендарный скрипичный мастер Джузеппе Гварнери дель Джезу (Иисусов Гварнери), с 1731 года начавший помещать на свои скрипки монограмму JHS, Jesus Hominem Salvator, Иисус Спаситель Человечества. И, может быть, именно эта невидимая монограмма (неизвестно, знал ли о ней Булгаков) незримо и анонимно удерживает от соскальзывания во мрак весь роман, поддерживает душу его и твою тоже, читатель.
Мне остается поблагодарить вас всех за внимание и терпение к моему совершенно ненаучному и глубоко дилетантскому тексту.
Зал начал было пылко аплодировать, но послышался женский голос: «Подождите, постойте!», — и появилась улыбающаяся раскрасневшаяся Тамила, за которой один из множества дизайнерских пажей ее нес магнитофон.
— Вам это с нарочным Петр М. передал, сам приехать не смог, только что на катере от него человек прибыл.
— Что это?
— Это запись магнитофонная, — на щеках Тамилы цвели ямочки, появляющиеся, когда она радовалась и улыбалась, — тут музыка скрипача, о котором вы только что читали доклад. Садитесь, слушайте. Сейчас вы все услышите.
— Интересно, кто играет? — спросил я Нину.
Времеонов, услышав меня через головы издалека, ответил:
— Яша Хейфец.
Звучал, звенел серебряный голос королевы-скрипки, парящей над маленьким оркестром, заставляющий нас мечтать о несуществующем бытии на берегу одного из ночных озер. Как будто мы, находясь здесь и сейчас, уже вспоминали нынешнее мгновение. И хотя музыка эта была конечна, не было ей ни конца, ни края, мы, причастные, слушали второе столетие, и наши дети услышат, и внуки, и внуки их внуков, потому что отворяла она нам всем пространства времен.
О симфония! Раскрывающая тайну добра и зла, несущая структуру Вселенной в раковины ушные людские! Тобою, скрипкой и оркестром твоим, говорит с нами Господь. А мы почти поневоле видим волну мелодии и прозреваем бездонную глубину марианских впадин контрапункта...
Пока проталкивались мы к выходу (толпа слушателей окружила Времеонова плотным кольцом), слышали мы, как отвечал он на вопросы.
— Среди фольклорных источников «Фантазии на славянские народные темы» Вьётана — плясовая песня «От Киева до Лубен» и протяжная «Не белы снеги».
— А где это — Лубны?
— Между Миргородом и Белой Церковью, — отвечал худой высокий художник из Полтавы.
— Кроме того, — говорил докладчик, — русские темы звучат в «Фантазии аппассионате». Ну, и в пьесах с цитатами Даргомыжского, Алябьева, Верстовского.
Наконец мы очутились у двери.
Ночное небо полно было звезд, напоминало небо юга.
Я провожал Нину, подсвечивая фонариком дорогу, главным уличным фонарем служила Луна, мне казалось, что мы знакомы давно, что провожаю я ее не впервые. Она жила в хозяйском доме, бывшем купеческом, с колоннами, собственно, хозяев было двое, две семьи, от одной из семей осталась одна хозяйка, Нина снимала у нее маленькую комнатку с лежанкой. Дом стоял на возвышении, на холмике холма, на купеческой улице, где остальные дома, каменные, находились словно бы за углом, улочка поворачивала. У дома два дерева вели долгие разговоры свои, угловая сосна и фасадная старая липа. Навершие дома представляло собой словно маленький фронтон с четырьмя колоннами балкона, под балконом поддерживали его четыре колонны поболее на четырех прямоугольных постаментах, купцы любили дома с колоннами, чем нелепей, тем лучше, их дома всегда играли в барские усадьбы, и то ли недоигрывали, то ли переигрывали.
По дороге выяснилось, что в детстве у нас были одни и те же любимые книжки, в частности, «Животные-герои» Сетона-Томпсона с иллюстрациями автора.
— Я плакала, когда читала некоторые рассказы, про медвежонка Джонни, про Крэга — Кутенейского барана, про Снапа.
— О, — сказал я, — я тоже заплакал, а моя матушка, вдова, растившая меня одна и очень хотевшая вырастить настоящего мужчину, заругала меня, нюня, плакса, говорила она, прекрати немедленно. Я обиделся на нее, но потом, когда читал и слезы наворачивались, и не думал сдерживаться, кто-то ведь должен был оплакать Кутенейского барана и малютку Снапа, не только Сетон-Томпсон.
Тут нас обогнали Тамила с тащущим за ней магнитофон Энверовым, и она, и Титов остановились в одном из белых двухэтажных домов за углом; вероятно, дизайнерский паж растворился во мраке, и Энверов вызвался тащить магнитофон за нашей Кармен.
Мы долго болтали с Ниной у крылечка, потом, пожелав мне спокойной ночи, она исчезла, скрипнув калиткою (над забором цвел огромный сиреневый куст), а я совершенно счастливый, развеселый, двинулся к своему краснокирпичному приюту, однако, когда я увидел при всеобъемлющем свете Луны Тамилу с Энверовым, целующихся на косе, радости у меня поубавилось. Он что-то сказал ей, она рассмеялась, ночной воздух с его храмовой акустикой объяла волна, и тут заколыхались, обводя косу, белые фигуры призраков, туманные силуэты их, я смотрел на эту картину точно Левко на русалок, их видел, должно быть, я один, зашлись лаем собаки, призраки пропали, я пошел восвояси с чувством глубокого сожаления, что к этому лету совершенно завершился, растворился начавшийся на прошлом сенежском семинаре роман Тамилы с одним из наших блистательных докладчиков, известным дизайнером, романтической фигурою, чего стоила одна эспаньолка, а уж книгами и статьями его мы зачитывались все, — а возник рядом с нею красавчик Энверов, которого и рисовать-то не хотелось. Откуда его только принесло, думал я, на лекции о Вьётане его мы не видели, музыка его не интересовала, хотя, может быть, явился он одним из последних в последних рядах, привлеченный фигурирующим в названии балом Сатаны.
Реплика о косе Тартари
Вот настал момент и мне на манер наших семинарских подать реплику, сказать несколько слов о Татарской Гриве, косе, которую называли мы с Ниною косой Тартари.
В давние годы, когда Свияжск становился островом во время паводков, чтобы потом снова стать холмом, Тартари называлась гривою, но после создания Камского (или Куйбышевского?) водохранилища в 1956 году она стала косою, ведь коса всегда отходит от берега, устремляясь в воды, а грива чаще всего длит свой протяженный хребет посуху.
Татарскую Гриву в народе называли Дорогой жизни, ее песчаная дорога соединяла остров с Большой землей и выходила на Сибирский тракт.
Зимой народ ездил на материк на санях, но безлошадная жизнь всех одолела вконец, и ко второй половине XX века островитяне местные как-то приноровились скакать от берега до берега на «макаке», на мотоколяске, к которой прикреплены три камеры от трактора, так и прыгали, что у Сибирского тракта, что до Нижних Вязовых, то есть до железнодорожной станции Свияжск.
Перед ледоставом или ледоходом сушили сухари, запасались сахаром, солью, крупою, личных вертолетов не было, общественные сюда не летали.
В годы, когда Свияжск был сперва составной частью ГУЛАГа, а потом расположился на лагерной (и монастырской) территории сумасшедший дом, было очень даже кстати, что остров отрезан от мира.
Кладбища в городке не было. Прежде покойников везли на другой берег, плыли в лодке, на пароходике. Расстрелянных и умерших в лагере и в дурдоме (новейшей истории) хоронили в братских могилах, в свальных ямах на косе Тартари. Когда до меня дошло, что Дорогой жизни называется это место на костях, на покойниках, мне стало не по себе.
Коса стояла полузатопленная, вдоль нее торчали из воды остатки полусгнивших столбов линии электропередачи, словно зубья ведьминых гребешков из страшной сказки о наших русских дао, русских дорогах сказочных персонажей Ивана-дурака, Ивана-царевича, Василисы Премудрой и Василисы Прекрасной.
Но словно вселились в меня гоголевские есаул Горобец и гребцы его, плывущие по Днепру и видящие в сумеречные и ночные ночи призраков прибрежных кладбищ, видел и я призраков невинно убиенных, зарытых на косе Тартари: в снах моих натуральных и во снах наяву.
Когда Татарская Грива почти полностью ушла под воду, остался от нее малый хвостик, отходящий от прибрежного песка, все множества скелетов оказались на дне, словно свидетели пиратских битв и кораблекрушений.
Почему-то Энверов с Тамилой постоянно встречались на косе Тартари, как назло, я регулярно проходил мимо, видел их, — не знаю, видели ли они меня, — и это производило на меня какое-то мрачное впечатление, оставляло на душе неприятный осадок, метило вечер тенью тьмы, глубже ночной.
Байки от хозяйки
— На Руси спокон веку пироги пекли от бедности, — сказала хозяйка, придвигая ко мне большую тарелку с нарезанным пирогом и среднюю с горкой мелких пирожков.