— Не исключено, — сказал он, закурив, — что ваши три китайца и мои три — одни и те же лица.
— Какая все-таки странная у нас жизнь, — сказал я.
— Да мы, — отвечал он, — прямо-таки притча в лицах и во языцах, картинка на тему «как не надо жить».
— Я никогда не думал, что побеги из лагерей возможны. Ваши шесть побегов для меня полная фантастика. Хотя одну историю о лагерном побеге я слыхал. В ней тоже было что-то нереальное. Оказывается, существовало при советской власти большевистское подполье...
— Один из моих норильских друзей, — перебил он меня, — прекрасный человек, мы дружим и по сей день, — был сыном коммуниста (расстрелянного героя гражданской войны) и коммунистом совершенно истовым. Мы чего только с ним в лагере ни обсуждали. Всё, кроме его коммунистических взглядов. Но я вас перебил, извините; я только хотел сказать, что наличие большевистского подполья меня не удивляет.
— И этим подпольем, — продолжал я, — руководили старые большевики с большевичками, в частности, Стасова. Речь идет о молоденькой девушке, попавшей, как многие, в лагеря ни за понюх табаку. Подпольщики выбрали ее на роль курьера, она — по молодости — согласилась. Ей устроили первый побег, по цепочке переправили в Москву, там она передала нужные сведения Стасовой, получила инструкции, выучила наизусть сообщение, ей надо было попасться, оказаться в лагере более строгого режима, передать, что должно. Ей опять подготовили побег, теперь встретилась она с курьером и снова разыграла свой арест, чтобы перевели ее в самый что ни на есть наистрожайший из лагерей. Там снова передала она наказы, приказы или инструкции, и подпольщики подготовили ей последний побег. После него попадаться ей уже не следовало. Пять человек легли на проволоку под током, она вышла из лагеря по трупам. Говорят, она прожила долго, жива до сих пор, живет в одном из маленьких провинциальных городов чужой фамилией.
— Не слыхал про такое, — сказал он. — Вполне правдоподобно.
— Вы из Москвы? — спросил я.
— Нет, я вернулся в родной город. Я из Тбилиси. Но бываю в Москве. Там друзья мои живут. И любимая старшая сестра. Мало того, в Москве памятник сестре стоит. Золотая статуя. Одна из шестнадцати сестер-республик СССР на ВДНХ. Скульптор был реалист, искал натуру, нашел мою красавицу-сестру. Я этой статуе во всякий свой приезд розу приношу. Друзья надо мной смеются.
Позже, много позже, когда я увидел его фотографии в газетах, прочел его книги, я узнал, что Окуджава посвятил ему песню: «Без паспорта и визы, лишь с розою в руке слоняюсь вдоль незримый границы на замке». Всякий раз вспоминал я в связи с этой розою одну из притч дзен-буддизма (два друга моих помрачились на даосах и дзэн, чего я только от них не слышал), где говорилось: «Прошло уже довольно много времени, а он еще не вымолвил ни единого слова, в руке его был цветок».
Несколько выстрелов прогремели со стороны монастыря, я обернулся на звук, вспомнил человека с монастырского двора.
— Это не настоящие, — сказал я собеседнику своему, — редкое здешнее прислышание со времен расстрела каждого десятого красноармейца по приказу Троцкого.
Но за те мгновения, когда отвернулся я на звук несуществующей пальбы, мой собеседник исчез, пропал, беззвучно бежал, словно его и не было.
Я пытался разглядеть, учуять движение в ночи, расслышать звук шагов, — тщетно. Лунный пейзаж, тени сиреневых кустов, сонное царство, больше ничего.
Спляшем, Пегги, спляшем!
Случалось, вечерами жгли костры. Почему-то у советских людей была особая тяга к кострам, особый синдром огнепоклонников. Играли в дикарей, идущих цепочкой туристов (туризм с рюкзаками, палатками и костром, реже с байдарками, был распространен особо), в бывалых людей, в Дерсу Узала, в цыган, мой костер в тумане светит, взвейтесь кострами, синие ночи. Взвивались. Летящий над страной воздухоплаватель на воздушном шаре мог бы принять эти хаотические точки костровых огней за некие пригласительные посадочные сигналы для летающих тарелок.
Костра было два: молодежный, студенческий, где верховодили Тамилины пажи, и второй, для молодежи постарше.
У первого костра пели: «Бродяга Байкал переехал», «Динь-бом, слышен звон кандальный», «Я помню тот Ванинский порт», «В Одесском порту с пробоиной в борту», «Товарища Парамонову», «Мурку». У второго — Окуджаву, романтические туристские песни вроде «Сиреневого тумана», бардовские, авторские. К двум гитарам второго костра присоединился местный аккордеонист.
Сквозь туман идя, снег, техногенный смог,
помню, пока не умру:
двенадцать евреев и Господь Бог
проповедовали в миру.
Норд или зюйд, ост или вест,
navigare necesse est!
Поставь парус, плыви, плыви
и думай о любви.
Автор, архитектор из ЛИСИ, после припева дудел на дудочке, похожей на патрон от лампочки.
А враг не дремлет, но друг не спит,
делят зенит и надир.
Три еврея и антисемит
решили подправить мир.
Такой развели прогресс и дизайн,
но не плюнули через плечо:
из нефти вылетел динозавр,
а за ним еще и еще.
И подхватили все:
Норд или зюйд, ост или вест,
navigare necesse est!
В разгар войны под морзянку в эфир
о спасении каждой души
трубку мира выкуривал мир
с примесью анаши.
Нам атолл бы в бермудскую тишину,
где двое нас, Элизабет,
где самолеты идут ко дну,
а ураганов нет.
Норд или зюйд, ост или вест,
navigare necesse est!
Тут подошли, держась за руки, Тамила с Энверовым, пламень отсвета делали его лицо привлекательнее и живее, румянили ее щеки.
Но нам на двоих не найти тишины,
остров наш уплывает в сны
долготы без широт.
Наши — только семь рядов до Луны,
семь струн или семь нот.
Поставь парус, плыви, плыви
и помни о любви!
— А кто такие три еврея и антисемит? — осведомился Времеонов.
— Четверо великих. Корбюзье-то был антисемит.
— Помилуйте, — возразил Времеонов, — но какие же Беренс, Гропиус и Мис ван дер Роэ евреи? Гропиуса его дама называла истинным арийцем.
— Они руководили созданным им Баухаузом. А фашисты считали Баухауз рассадником еврейской идеологии.
— Зачем же вставать — даже и для рифмы — на точку зрения национал-социалиста?
— Да полно, — сказал Филиалов, — если тут Двенадцать апостолов названы евреями, трех немцев тем более можно тремя евреями именовать.
— Вы только поете? — спросил Энверов. — А нет ли у вас таких песен, под которые можно танцевать?
— Танцевать можно подо всё, — ответил гитарист, перебирая струны.
— А почему из нефти вылетает динозавр? — спросила Нина.
— Во-первых, потому что послезавтра я в разделе «Книжная полка» делаю сообщение о книге Сагана «Драконы Эдема». А во-вторых — нефть и есть спрессованная кровь и плоть древних саблезубых динозавров, буде вам известно.
Энверов пошептался с музыкантами, те быстро переговорили друг с другом.
И вот уж выкрикнул, стуча по гитарному тулову, — а второй гитарист подстучал по подвернувшемуся к случаю вместо рояля в кустах перевернутому ведру:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь! Час, два, три, четыре, пять, шесть, семь! Five o’clock, six o’clock, seven o’clock, rock! five o’clock, six o’clock, sex o’clock, rock!
Выхватил Энверов Тамилу за руку на маленькую полянку-пустырек, поросшую низкой травою (я еще подумал некстати: что тут было прежде? разрушенная часовня? порешенный сарай? угол монастырского сада? оторопь охватила, мурашки по спине: а что, если какая очередная братская могила? и уж не то что огород на могилах, а натуральная пляска на костях, пляска смерти?) и заплясали, как полоумные, в сонный воздух ворвалась лихорадочная скорость рок-н-ролла.
— Вот оно, племя младое, незнакомое, — произнес стоявший рядом со мной Времеонов. — Глядите, как он скачет, его, должно быть, укусил тарантул, как выражался Эдгар По. Смесь гремучая европейского заводского конвейера великих времен с африканскими ритуальными плясками мумбо-юмбо.
— Третью составляющую забыли, — сказал Филиалов. — Французский канкан.
Прыгали неостановимо, скакали, вздымая руки и ноги, взлетала Тамилина юбка «солнце-клеш».
— Тут нехотя и вспомнишь старые вальсы Вены да российских больших балов, — Времеонов снял очки, протер их уголком ковбойки. — Вальс как вращение планет вокруг некоего центра, все волчкам подобны, ветром уносимы. А эти пляски конвульсивны, отчасти судорожны, катастрофа шаманская.
— Полно вам, — откликнулся подошедший Титов. — Молодость, силы некуда девать, птичьи брачные танцы.
— Чего поют-то, слышите? — сказал Филиалов. — Круглые сутки — рок, рок, рок. Брачные танцы? Роковые яйца. Птичьи, согласен. А птицу Рок помните?
— Это которая над кораблем из сказки зависла со скалой в когтях?
— Именно. Кстати, и скала тоже имеется — rock.
Но весело и хорошо было плясать этой паре, весело и отчаянно хорошо было им вместе в это мгновенье и в некоторые из предыдущих. Однако, я почему-то устал, глядя на них. Почти с дыхания сбился, как на лыжной гонке.
И на мое счастье выкрикнул гитарист:
— Время вышло!
Разом замолкла музыка, танцоры вышли из круга, Тамила раскраснелась, глаза ее блестели, блестели зубы улыбающегося Энверова.
Они направились было прочь, но перед Тамилою возник Филиалов — как из-под земли, только что рядом со мной стоял.
— А со мной станцуете? — спросил он. — Не изволите ли со мной станцевать, окажите мне честь.
Рядом с красавцем Энверовым в белой рубашке Филиалов выглядел особо карикатурно, вечно мятые брюки, нелепая курточка, лысоватый, тени под глазами, остро пролепленные скулы, нос уточкой, заштатный чиновник, Акакия Акакиевича сосед.