По счастью, куклу не сломали, она сохранилась в бурях времен, повернула к нам бледное личико свое с губами, обведенными яркой помадой (как любила Мария Антуанетта), смотрела пристально, печально, спокойно, мы встретились с ней в стоящем на костях узников, нашей раскинувшейся от Чопа до Кушки Бастилии, в вечернем Свияжске.
— Завтра последние экскурсии, — сказала Нина, совершенно уже успокоившаяся, стоя у калитки, — и все разъедутся. Мы вместе поедем?
— Конечно. Нам пора в город. Мне пора за тобой ухаживать и водить тебя под ручку по ленинградским ведутам Петербурга.
Я возвращался, редеющая толпа, расходившаяся в разные стороны после филиаловского доклада, окружила меня. Не все разбредались, иным было со мной по пути, переговаривались, я шел в жужжащем облаке реплик; потому что я был один и не разговаривал ни с кем, я слышал всех.
Вот наши семинары и закончились, какая хорошая погода стояла, нас ведь мог и дождь поливать; вы завтра едете на экскурсию? на которую? экскурсий несколько, катера придут с утра, кто в Казань, кто в Углич, кто в город Мышкин. Жаль, что не удалось услышать всех, да это и невозможно было, случались чудесные одновременные доклады, не раздвоиться; хотелось бы ваш ленинградский адрес записать, я вам дам визитку, я вам напишу, а я отвечу.
Энверов уговаривал Тамилу прямо из Казани лететь с ним на юг; летим, летим, давай недели на две; а как же работа? работа не волк, в лес не убежит, ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем. Нет, — говорила Тамила, — мне ведь надо материалы семинарские готовить для печати, потом перебрать адреса для рассылки и разослать, я обещала Титову. Хочешь, я тебя на две недели отпрошу у твоего Титова? навру что-нибудь, врать я мастер. Нет, не получится, кроме меня некому этим заниматься. Неужели какие-то бумажки, — искренне не понимая, вопрошал он, — важней нашей с тобой новой жизни? Ну, не две недели, хоть десять дней; выберем, где нам лучше, в Хосту, в Агапу, ты станешь на солнышке шоколадная, я знаю, где самые лучшие гостиницы для высокопоставленных персон, номер с балконом, вид на море, теплый пляж, пустой ночной пляж для нас двоих, виноградные вина, розарии, если ты любишь цветы; да что ты упираешься? я не понимаю. Он начал раздражаться. Что нет да нет, у нас еще день, думай, я тебя уговорю. И вообще, я тебе письмо напишу, завтра отдам. Они свернули вниз, на берег, к своей исконной косе Тартари, стоящей на костях убиенных.
— После сегодняшней «Популярной механики», — говорил спутником своим Времеонов, — я как-то по-новому воспринимаю выражение «Deus ex machina».
— А я, — произнес я в воздух, ни к кому, собственно, не обращаясь, — теперь иначе ощущаю слово «машинально».
Времеонов обернулся, улыбаясь:
— О, Федор Дорофеев! Тодор Божидаров! Рад видеть вас.
Бедный Жорик
Нина убыла в город Мышкин, я остался в надежде написать несколько этюдов. Свияжск был так хорош, куда ни глянь — всё годилось для живописца, а я не был уверен в том, что судьба еще когда-нибудь занесет меня сюда.
Я сидел на возвышении в стороне, мне было видно всё с невольно зрительской точки зрения.
Катерок в Казань наконец-то подошел, экскурсия начала спускаться с повышенной части берега на низкую, пляж, где малая пристань со сходнями пересаживала всех в скромные плавсредства свои. Энверов оглядывался: Тамила опаздывала, он не видел ее. Зато видел ее я, она уже подходила к линии высокого бережка, когда ее задержали два подбежавших пажа, один вручил ей письмо, белый длинный конверт, другой — две канцелярские папки. Помедлив, Тамила решила взять папки с собой, оставить их на острове она уже не успевала.
Компания экскурсантов гуськом шла по тропке к сходням катерка, Энверов шел первым. Тут из-под лопаты одного из копателей, рабочих (должно быть, наемных, приезжих), трудившихся над наделом будущего цивилизованного спуска к пристани (во второй мой приезд тут уже красовались деревянные пологие лесенки, пересекавшие аккуратно выровненные параллельные воде эспланадки) выскочил череп и скатился на тротуар (черепа тут попадались повсюду, только начни копать). Энверов, вместо того, чтобы поднять его, произнеся классическое шекспировское: «Бедный Йорик!», — поддал череп ногой со словами: «Бедный Жорик!» и с кратким хохотком Гамлет-хам наш комсомольский отпасовал его наверх обратно. Отфутболенный череп залег в траве. Один из копателей спустился за ним и отнес его в сторонку, чтобы присоединить к уже откопанным прежде собратьям. К удивлению моему увидел я со своего места наблюдателя вдоль примыкающей к высокому берегу линии лежащие отсортированные по-вурдалакски горки костей, черепа с черепами, ребра с ребрами, берцовые с берцовыми и так далее.
Кто-то из идущих за Энверовым хохотнул, большинство ничего не заметило, приняв отфутболенное за детский старый мяч. Тамила побледнела, побелела, развернулась, пошла по тропе наверх, прочь. Когда вся группа достигла сходен, ее и след простыл. Энверов с несколько растерянным видом в полном недоумении головой вертел: куда делась? Однако, быстренько загрузились на катерок, умчались, он и с катерка все оборачивался, но бережок был высок, Тамила давно вышла за пределы видимости.
Уйдя с написанным этюдом с берега, я застал ее сидящей на лавочке возле прибрежной сараюшки, она курила, я никогда не встречал Тамилу с сигаретою, глаза ее были заплаканы, я спросил — в чем дело, не нужна ли помощь моя? она только головой помотала. Я оставил ее на лавочке в облачке сигаретного дымка. От Тамилы не должно было пахнуть табаком, только ее любимыми духами, «Ландыш серебристый», шлейфным ароматом тех лет, болгарским розовым маслом, сменившим духи «Манон», некоторые доставали где-то французские флаконы, экзотический дорогой подарок.
Вечером уже темнело, когда забегал по Свияжску вернувшийся с экскурсии Энверов, искавший Тамилу.
— Она уехала, — сказал ему один из пажей.
— Как уехала? Куда?
— В Ленинград уехала, с группой из ВНИИТЭ.
— Этого не может быть, — сказал Энверов. — Ты врешь.
Паж, а то был цирковой паж, хотел было на голову встать, да раздумал, только плечами пожал.
— Мне ничего не передавала?
— Нет.
— Не может быть.
Но паж уже ускакал.
«Норд»
— Расскажи мне.
— Про что?
— Про «Норд».
— А ты потом расскажешь мне про лося.
— Хорошо.
Мы рассказывали друг другу истории из нашей жизни, чаще всего — из детства. В течение года одна и та же история рассказывалась не единожды. Это была наша игра на двоих, любимая игра.
Мы поженились зимой через несколько месяцев после приезда из Свияжска. Нина переехала к нам с мамой, мы жили в коммунальной квартире в центре города. В Нинину комнатку переехал наш сосед, и в коммуналке осталась только наша семья и симпатичная старушка-соседка. Мы в четыре руки сделали ремонт, покрасили стены по обоям водоэмульсионной краскою, добавив в белила немного охры, вышел бело-золотой. Зимой Нина вешала холщовые шторы, летом кисейные или две полосы марлевки. Живопись моя украшала нашу комнату, в иные полнолуния в зеркало старинного платяного шкафчика, стоявшего у двери, вплывала луна.
Нина сшила на наш раскладывающийся диван покрывало из разноцветных квадратов, однотонные алый, вишневый, ультрамариновый из новой ткани, остальные из отстиранных и отглаженных лоскутов старых сарафанчиков и занавесок. Синий, алый и зеленый стекла прабабушкиной лампы времен модерна перекликались с цветами покрывала, аукались с живописью моей. Мы жили тихо, счастливо, у нас были свои, праздникам подобные походы: на стадион для меня, в театр для Нины, на выставки или в филармонию для нас двоих.
Судьба прервала эту идиллию неожиданно и жестоко. Нина была на четвертом месяце беременности, когда попала она в страшное ДТП, потеряла ребенка, долгое время балансировала между жизнью и смертью. Уверившись наконец в том, что она останется со мной, врачи не были уверены, что она меня узнает, заговорит, сможет ходить. Но потихоньку, постепенно, реанимация, реабилитация, палата за палатой, потом лечебная физкультура, санатории, дома отдыха, — она стала возвращаться, не совсем такой, как прежде (а внешне — совсем такою — почти). Она настояла на том, чтобы работать, переучилась, работала на полставки. У нее была одна странность, природная ли, из детдомовского ли детства: она была очень старательна, ей хотелось сделать всё быстро, идеально почти; ее очень угнетало, что теперь уборка и стирка даются ей с трудом, занимают больше времени и так далее. Она чувствовала себя виноватой, что стала мне не такой женой, как мечталось, не вполне полноценной. В первый день выхода из больницы она принялась мыть пол и потеряла сознание. Оказалось, что у нее сломаны несколько ребер, и когда она наклонилась резко, осколки ребер вошли в плевру; по сравнению со всем остальным такая мелочь, как ребра, была не в счет, не ими занимались доктора. Но она опять попала в больницу, к счастью ненадолго.
— Будешь полы мыть — задушу, — сказал я ей.
Она улыбнулась узнаваемой милой улыбкой, ставшей чуть-чуть асимметричной, чего никто, кроме меня, не замечал.
Дважды за несколько лет съездили мы с ней на юг, весной и осенью, чтобы не было слишком жарко.
Мы сидели, как прежде, на диване с чуть выцветшей накидкой из разноцветных квадратов, Нина была на пятом месяце, просила сказать про «Норд». Матушка моя, переехавшая полгода назад к двоюродной сестре в Валдай, — пожить, дать нам побыть вдвоем, звонила накануне, обещала приехать назавтра. Она получила мое письмо о том, что Нина ждет ребенка, спешила, волновалась, хотела помочь.
— Когда я был маленький, — начал я выученный до малейшей интонации рассказ, — мы с мамой раз в три месяца ходили на Невский в кафе «Норд». В начале пятидесятых в связи с «борьбой с космополитизмом» название ославянилось, превратилось в «Север». Однако горожане по-прежнему называли заветное заведение, славившееся своими пирожными, «Нордом».