Первой читала свой список Капля.
— Дюмон-Дюрвиль! — воскликнула она.
— Вычеркнули, — говорила Нина.
И мы вычеркивали.
В перечень знаменитых людей разрешалось включать фамилии и имена литературных героев, существ третьего мира.
— Джульетта, — говорила Нина.
— Д’Артаньян, — говорил я.
И мы начинали спорить: на «Д» он или на «А».
У нас были любимые имена-фамилии из этих списков: Грум-Гржимайло, Ломброзо, Дамаянти, Литке, Марион Делорм (поддаваясь, я разрешал своим девочкам писать ее и на «М», и на «Д»). Оказалось, что Нина в увлекалась историей балета, ее список украшали неведомые нам Легат, Леньяни, Кякшт, Эльслер. Нижинского и Ваганову мы знали.
Поскольку Капля зачитывалась книжкой Сетон-Томпсона (затрепанной, чудесной, из моего детства, с иллюстрациями автора) «Животные-герои», включались в перечни знаменитостей клички животных из рассказов о них: Арно, Снап, Крэг-Кутенейский баран, Билли-из-Бэдленда.
Странными коммунальными соседствами отличались в самые дождливые дни наши реестры: Суворов, Снап, Сулико, Сулимо-Самойлов, Суок. Или: Кулибин, Козловский, Кутузов, Крэг-Кутенейский баран, Куинджи, Кук.
Засчитывались за два разных персонажа мышонок Пик и Пик Вильгельм. В двух лицах фигурировали на паритетных началах фамилии писателей и их псевдонимы: Стендаль и Анри де Бейль.
Нас веселило, что иногда у всех список на какую-нибудь букву начинался с одной и той же фамилии либо имени.
Были буквы гробовые, вроде «Э» или «Ц»; были легкие «М» или «Н».
Мы разлучали Бойля с Мариоттом, Борда с Жангу, Чука с Геком.
К концу второго лета Капля с ее цепкой детской памятью, вслушивающаяся в наши списки, постоянно выяснявшая, кто есть кто, без всякого подыгрывания выбилась в чемпионки, даже на «Ч» и «Щ», с уверенностью опережая нас пропущенными нами Чимабуэ или Щуко. Теперь уже Нине приходилось выяснять, кто такие Гейтс, Рианна, Меркьюри, Курт Кобейн или Адамсы. Зато она знала, кто такие Амонасро и Сюимбике. А я знал, кто такие Пуркинье и Виктор Орта. В городе Капля могла бы их тотчас прогуглить, но в летней деревне, где мы играли, не работал интернет, молчали мобильники, глухое было место, заповедное.
— Надо посмотреть, — сказал я, — как этапировали из Петербурга на каторгу Достоевского, не этой ли дорогой.
Мы заговорили о женах писателей и поэтов: авторов.
— Мне Наталья Пушкина и Софья Толстая не нравятся, — сказала, насупившись, Капля.
— Главное, чтобы их мужьям, авторам, они нравились, — сказал я.
— Они похожи на запоминающиеся образы персонажей, — произнесла она задумчиво. — Авторы женились на образах?
— Авторы женились на ком попало и превращали жен в образы? — предположил я.
— А кто тебе из писательских жен нравится? — спросила Капля.
— Анна Достоевская.
— Знаешь, — сказала внучка, — она чем-то напоминает нашу Бабилонию.
В этот момент проезжали мы советскую биржу. Она была черно-серая с фальшивыми простенькими слоновьими колоннами, называлась «Союзпушнина», предназначалась для торгов мехами, мягкой рухлядью. Мягкая рухлядь была золотая, дороже денег; на дверях одного из флигелей висела надпись, стекло, золотом по черному: «Управление управляющего». Остальное мелким шрифтом. Поскольку я всегда проезжал мимо или пробегал, два эти слова остались для меня на всю жизнь нерасшифрованными. Страна торговала содранными со зверей шкурами и кровью динозавров: нефтью.
Свернув с Московского меридианного проспекта в жилмассив, где должна была находиться улица, означенная на клочке бумаги, оказались мы словно в другом городе.
Мне не раз приходилось открывать в любимом моем Ленинграде малые лавры внутренних городков: огороженные территории Военно-медицинской академии напротив Витебского вокзала и Педагогического института имени Герцена, квартала вокруг Университета, загадочные рынки на Лиговке и во дворе Апраксина двора.
Похожие места окружали институт Иоффе, Лесотехническую академию, Оптический институт, лавры мирские.
Квартал, по которому шли мы с Каплей, напоминал уездный околоток в каком-нибудь Урюпинске или Царевококшайске. Увидев акварели Баганца, где в блистательном Санкт-Петербурге XIX столетия не то что на окраинах, а в самом ни на есть центре брандмауэры пяти- и шестиэтажных домов соседствовали с деревянными одноэтажными домиками, двухэтажными флигельками, арочными каменными воротами в несуществующие сады, вспомнил я наш первый визит в музей «Популярной механики». Тут легко встречались и сливались в солнечный день тень и полутень, тон и полутон; оттеняя разные их срезы, вспыхивали в акварелях Баганца яркие пятна сушащегося возле дворового сарая белья, а в нашей с Каплей прогулке возникали то там, то тут, остролистные листья сорняков, желтые малютки, подобные львиному зеву, столь неуместные в двух шагах от парадной причепурившейся дороги на Москву, украшенной триумфальными воротами имени первопрестольной.
Должно быть, лет сто или около того стояли в окнах двухэтажного домишки с деревянным вторым этажом под двускатной крышею алые герани, неведомо как пережившие настойчивые ужасы эпохи.
Привалившись к древнему забору, стояла трансцендентная лавочка, на который временно некому было семечки лузгать. Над забором нависали совершенно неуместные яблони с китайскими яблочками, оставшиеся, видать, по недосмотру, от здешних давно выкорчеванных и позабытых загородных садов.
И над всем этим неправильным, неуловимо уютным в нелепости своей околотком парила огромная масса неба. Как уже заметил один наш заезжий гость в XVIII веке: «России досталось слишком много неба». Заметим и мы: ее окну в Европу тоже достался переизбыток небесных пространств. С чем безуспешно пытаются бороться собаки-зодчие, хваткие и якобы деловые заказчики их и все не переваривающие слово «небесный» бесовское воинство.
— Домодедов, асфальт кончился!
Те, кто набивал подобную старинным сельским дорогам мостовую, знали, что делали. Такие набивные улицы видел я в детстве на Карельском перешейке, они сильно отличались от сельских объездов в ямах, выбоинах, промоинах и колдобинах.
— А вот булыжник!
Булыжные мостовые встречались ей и раньше, очень нравились за то, что булыжники были все разные и по цвету, и по форме. Капля увлекалась минералогией.
— Что за квадратики!
— Диабазовая плита, — сказал я, — раньше в центре города встречалась. У Преображенского собора, у Греческой церкви.
— А тут вообще пеньки!
— Это не пеньки, торцы, торцевое мощение, спилы стволов. Твоя бабушка рассказывала — полно было в городе торцовых улиц, но в наводнение вода их подмыла, они всплыли, их потом сушили на дрова, улицы пришлось перемостить. Когда я был маленький, в районе Новгорода был участок торцового шоссе Ленинград — Москва, ехали, как по шелку.
Не в краснокирпичном трехэтажном (о, этот чудесный вишнево-краплаковый клинкер конца XIX века!), напомнившем мне женскую гимназию-гостиницу Свияжска, не в желто-белом времен сталинского ампира (с белыми колоннами! порталами!), то ли клуб, то ли кинотеатр, то ли особняк для особых людей, — но в маленьком двухэтажном, прилепившимся к четырехэтажному соседу, флигельке, выкрашенном кладбищенской голубенью, расположился наш пункт назначения, то ли музей, то ли выставка больших механических игрушек.
Войти в музей, выйти из музея
Когда мы впервые привели маленькую Каплю в Эрмитаж, чтобы показать ей часы «Павлин», она долго стояла, вглядываясь, а потом, показывая на петуха, спросила меня шепотом:
— Его заперли, чтобы он никого в лысину не клевал, и чтобы не было войны?
Я в первый момент не понял, что речь идет о пушкинском золотом петушке.
При входе в зале кинематических диковинок висела табличка с надписью: «Входите весело!». Когда мы уходили, Капля заметила на обороте таблички другую рекомендацию (обе в стиле Эйлин Грей): «Входите крадучись».
— Когда вы вешаете ее на ту сторону? — спросила она у смотрителя.
— Это для ночных посетителей.
— Они приходят каждую ночь?
— Нет, — отвечал он, — в последнюю ночь перед полнолунием.
Хотелось сказать: «Черт знает что!» — но я смолчал.
— По правде говоря, — сказал он нам в затылок, — есть и другая табличка. Про выход. «Выходите весело!» и «Выходите крадучись». Иногда мы вешаем и ее. Только редко.
Я не спросил — когда, он ответил сам:
— В день новолуния.
— Но есть и третья табличка, — снова сказал он нам вслед.
И мы снова вернулись.
— Какая?
— «Вход как вдох», — сказал он. — А на обороте «Выход как выдох».
— А эта для кого?
— Мне не хотелось бы говорить на эту тему, — сказал он.
— Мы еще придем, — сказала Капля. — Если можно, когда вы увидите, что мы подходим, не вывешивайте ни одной, пожалуйста.
— Согласен, — сказал он.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Можете называть меня господин Сяо.
Едва ступили мы за порог, Капля сказала:
— Я сразу догадалась, что он китаец. А ты, деда?
Чтобы он не успел сказать нам что-нибудь еще, мы затянули нашу любимую песню. Мы быстро уходили по околотку, квартал бежал навстречу, пели мы:
Милее всех был Джеми,
мой милый, любимый,
любил меня мой Джеми,
так преданно любил!
Одним изъяном он страдал,
он сердца женского не знал,
любимой чар не понимал,
увы, мне жаль, мне жаль!
Механоиды и жакемары
Колокольников собирал объемные подвижные произведения из бесчисленного количества причудливых мелочей: игрушек, винтиков, пружин, деталей замысловатых приборов и часовых механизмов, дополняя собственноручно выполненными элементами, объединяя их в единую хитроумную систему, и оживлял в итоге всю конструкцию путем «включения ее в электросеть»...
Тогда начиналось Действо! В меняющейся цветной подсветке вращались небесные своды и земные сферы, Солнце, Луна и звезды вступали в медленное движение, затем, тоже по очереди, объявлялась масса мелких персонажей, словно по расписанию точно знающие свои выходы и роли, — мир оживал! Невообразимые птицы и животные в несколько сантиметров величиной населяли пространство меж объемными сюрреалистическими конструкциями из фигурных гор, покрытых узорами, русел рек, ущелий, каскадов. В этих ландшафтах произрастали узкие высокие сооружения, включавшие архитектурные фрагменты разных эпох. С уходом Солнца небеса наливались синевой, в сооружениях этих зажигались огни, медленно выплывал Месяц, из верхнего освещенного окна появлялся и начинал пересекать пространство крошечный средневековый канатоходец, держа поперек груди отвес и балансируя на еле заметной проволоке. Когда же исчезала Луна и звездная пыль рассыпалась по небу, освещая лишь контуры предметов, придавая им мистическую завершенность, серебряный рыцарь на бронированном коне торжественно проезжал по горным вершинам, и ни зверя, ни птицы не оставалось уже в этом замершем, застывшем пейзаже, изрытом, словно поверхность мертвой планеты, таинственными воронками и кратерами.