— Что же я натворил! — воскликнул я. — Ведь я так и не купил Нине подарок, а отчасти затем и ездил. У нее завтра в среду день рождения.
— Среда сегодня, — дуэтом сказали дядя и племянник.
Друг развернул машину, мы покатили назад, потом вбок:
— Ничего, не тушуйся, тут на выезде из города большой магазинище, там и сувениры, и ювелирка, и цветы, а мы пойдем торт с пирогом искать, встретимся у машины. Ты в силах запомнить, где мы остановились?
— Да я не вовсе рехнулся, — сказал я, — так, поплыл, рассеянный с улицы Бассейной.
— Это что ж такое? — спросили идущие с этюдов, увидев, как вылезаю я из машины с букетом-кустом алых роз.
— У Нины день рождения.
— Через полчаса зайдем поздравить на десять минут.
Зашли с двумя бутылками шампанского, салют пробок, пили шампанское из граненых стаканов, и торт, и пирог ели с бумажных салфеток, как студенты. Дед Онисифор с внуком Денисом принесли аккордеон с гитарой, пели; слова не все были им известны, они вставляли текст собственного сочинения: «Я счастливый дед Пыхто, я счастливый, как никто, я счастливей всех в миру, так счастливым и помру»...
— Я теперь не усну после шампанского, — сказала Нина.
— Я вам Кузю на ночь принесу, — сказал Денис. — Кузя в родстве с лемурами. Дрыхнет волшебным образом, как в сказке про «Спящую красавицу».
— А они с Котовским драться не будут? — спросила Капля.
— Ваш Котовский сам уснет, как загипнотизированный.
Нина перерезала сворку, на которой болталась огромная, страшенная в красотище своей, надутая гелием серебряно-золото-ало-фиолетовая лошадь, и под выкрики и посвист монстр-Пегас воспарил.
Разошлись быстро, звезды светили вовсю, возле розового куста (про миллион алых роз тоже спели) стоял маленький лабрадоровый бычок со стразами глаз.
— У тебя со мной была жизнь такая трудная из-за аварии, — сказала Нина, — и из-за того, что стала я полуинвалидным существом.
— Про тебе, красотка, этого не скажешь, глянь в зеркало.
— И жили мы из-за этого так бедно.
Сон действительно валил с ног, заколдованный сон от одолженной лемурианской кошки. На столе стоял в стакане граненом подарок художников: маленький букет из сухих ветвей, посеребренных и отполированных временем до блеска как заборы и старые избы заброшенных деревень. Он цвел мелкими с ноготок мизинца ребенка бубенчиками, поблескивал каплями росы стеклянных шариков.
Нина подняла упавшую мою куртку, из кармана выпал листок, который вытащил я из ящика вместе с письмом Энверова и машинально сунул в карман.
— Что это?
— Случайно дома подобрал.
Она рассмеялась.
— Да ведь это я в Свияжске записывала текст доклада из «Книжной полки»! Это отрывок из книги сына Ренуара об отце. «Представления Огюста Ренуара о бедности и богатстве».
Ренуар питал отвращение к дешевым вещам. Часы, по его мнению, должны были быть золотыми или серебряными. Он не признавал никель. Белье должно было быть только полотняным. Мать не пользовалась бумажными тряпками, которые оставляют на стаканах белые пылинки. И, напротив, терпеть не мог хрусталя, который считал вульгарным из-за его безупречной чистоты, с удовольствием глядел на бутылки кустарного производства из Вар-сюр-Сен, не одинаковые, из толстого зеленоватого стекла, с отсветами, «богатыми, как волны океана в Бретани». Прилагательное «богатый» он употреблял так же часто, как и противоположное — «бедный». Охотнее Ренуар прибегал к определению «toc» — подделка. Но богатство и бедность для Ренуара означали вовсе не то, что для большинства смертных. С его точки зрения, особняк в Монсо, гордость какого-нибудь миллионера, был всего-навсего «toc». Покосившаяся, набитая детьми в отрепьях хижина на юге была для него «богатой». Однажды он со своим другом обсуждал Рафаэлли, известного живописца того времени, достоинства которого отец признавал с некоторыми оговорками. «Вы должны его любить, — сказал друг, — он писал бедных». «Тут-то и возникают сомнения, — ответил Ренуар, — в живописи нет бедных!» Вот перечень некоторых вещей, относимых им безоговорочно к категории «бедных»: ярко-зеленые, подстриженные английские газоны, белый хлеб, натертые полы, все предметы из каучука; статуи и здания из каррарского мрамора, «пригодного только для кладбищ»; мясо, тушенное на сковороде; соусы с мукой; красители для стряпни; бутафорские камины, выкрашенные черным лаком; нарезанный хлеб (он любил его ломать); фрукты, очищенные ножом со стальным лезвием (он требовал серебряного); бульон, с которого не удален жир; дешевенькое вино в бутылке с красочным ярлыком и громким названием; лакеи, подающие в белых перчатках, чтобы спрятать грязные руки; чехлы, покрывающие мебель, и того более — люстры; щетки для хлебных крошек; книги, резюмирующие писателя или научный вопрос или излагающие историю искусства в нескольких главах, и заодно — иллюстрированные и периодические журналы, тротуары и дома из бетона; асфальт на улицах; литые предметы; простыни с набойкой; центральное отопление, иначе говоря — «ровное тепло»; к этому разряду он относил смешанные вина; предметы серийного производства; готовую одежду; муляжи на потолках и карнизах; проволочные сетки; животных, стандартизованных рациональными методами выведения; людей, стандартизованных обучением и воспитанием. Один посетитель как-то сказал ему: «В таком-то коньяке я больше всего ценю то, что качество одной бутылки совершенно тождественно качеству любой другой. Никаких сюрпризов!» — «Какое удачное определение небытия!» — ответил Ренуар.
Теперь читатель достаточно знает моего отца, чтобы угадать, что ему нравилось, а что нет. Я дополню список перечислением нескольких вещей, которые Ренуар считал «богатыми»: фаросский мрамор, «розовый и без признака меловатости»; жженую кость; бургундские или римские черепицы, обросшие мхом; кожу здоровой женщины или ребенка; предметы из золота; серый хлеб; мясо, поджаренное на дровах или древесном угле; свежие сардины; тротуары, вымощенные плитами; улицы, выложенные слегка синеющим песчаником; золу в камине; вылинявшую одежду рабочих, многократно стиранную и заплатанную, и т. д.
— Я склонен верить Ренуару, дорогая моя, — сказал я. — Не думаю, что мы прожили жизнь в бедности, хотя нам вечно не хватало денег на самые обычные вещи. У нас были свои перечни, свои представления о богатстве — были и есть: наше счастье!
И уснули все.
И снились всем сны.
А над нашими снами, над пространствами весей, дорог, лесов, разрухи, любимых гнезд, путей сообщения, катящих привычно воды свои в загадочных границах берегов рек летела раскрашенная балаганная лошадь, бликовали анилины и самоварное золото лошадиной гривы в лучах луны.
Утром встал я ни свет, ни заря, тихо, тихо, затопил печь, чтобы было тепло, снова лег спать. В окне цвела сирень. Засыпая, подумал: не скажу Нине про Тамилу. Не сегодня. Но и не завтра. Может, вообще никогда.
Дионисий Онисифоров и Доротея Капитолийская
Денис чистил канаву на улице, собирал землю со дна, носил в ведре в дедову компостную кучу, сквозь редкий низкий заборчик видна была ему Капля, занятая шитьем.
— Куклу шьешь?
— Не то чтобы куклу, — отвечала она. — Вольта шью для колдовства.
— Иди ты, — сказал он и ушел с полным ведром.
— Что за вольт? — спросил он, возвращаясь с ведром пустым.
— Гаитянское колдовство вуду. Сшить куклу по инструкции, зашить в нее какую-нибудь деталь твоего врага, пуговицу, прядь волос, ноготь, а потом тыкать в куклу иголки, в сердце, в печень, куда ни попади.
— И что будет?
— И враг помрет.
— В киллера играешь? — спросил он, уходя.
— А что за враг? — спросил он, возвращаясь.
— Один мафиозный интриган. Людей убивает, ворует миллионы, мелкие страны стравливает до малых войн, враньем стравливает большие.
— И ты решила мир спасти?
— Ну.
— Нет слов, — сказал он, наполняя ведро весенней донной грязью со дна канавы.
Из ворота рубашки его выбился крестик на гайтане, блеснул на солнце.
— Ты крещеный? — спросила Капля.
— Да.
— И в Бога веришь?
— Да.
— И в церковь ходишь?
— Да.
Тут он ушел, вернулся и спросил ее:
— Капля — это прозвище?
— Уменьшительное имя, — отвечала она, приосанившись. — Меня зовут Капитолина.
— А фамилия?
— Дорофеева.
— Надо же! Доротея Капитолийская! Ты должна держаться чинно, ходить прямо и жить величественно, а не играться в туземное колдовство.
— Теперь ты свою фамилию скажи.
— Такая же, как у дедушки, Онисифоров.
— У него имя, как фамилия! И имя-то древнее, я его раньше не слыхала.
— В роду, должно быть, много веков назад имя повторялось, отсюда и фамилия пошла.
— Ты, значит, Денис Онисифоров. Тебя зовут как героя 1812 года.
— Это я в паспорте Денис. А в крещении я Дионисий. Не герой двенадцатого года, а великий художник.
— Художника не знаю.
— Мастер Дионисий, автор древних церковных фресок. Как Андрей Рублев.
— Рублева папа любит.
— Мой папа говорит: с таким именем надо держать ухо востро и жить достойно.
— А мама что говорит?
— А мама говорит: вы, Онисифоровы, хоть и на все руки мастера, за вами нужен глаз да глаз. А то вы в ванной атомный котел сварганите из подручных средств вместо бойлера.
— Вроде Хогбенов! — вскричала Капля в восторге.
— О Хогбенах не слыхал, — сказал он и ушел с ведром.
— Я тебе расскажу! — воскликнула Капля, — это фантастические рассказы Каттнера про одну деревенскую семейку!
— Семейку знаю только Адамс.
— Хогбены круче.
Денис опять ушел с ведром, а вернувшись, осведомился:
— Ты знаешь, что такое презумпция невиновности?
— Пока суд не доказал, преступник не виновен.
— Вот пока суд не доказал, все твои догадки, доказательства и прозрения насчет твоего монстра недействительны. А если ты его колдовством угробишь, это будет такое же бандитское мочилово, как у него.