Квартирная развеска — страница 52 из 94

Флигелек наш перекрасили из небесно-голубого в тусклый зеленый, у двери висела вывеска: «Музей оптических иллюзий».

Встретившего нас толстенького невысокого смотрителя-кассира Капля в полном недоумении спросила:

— А где господин Сяо?

— Кто?

— А где музей кинематических игрушек? — спросил я.

— Тут был до нас другой музей? — вопросом на вопрос отвечал толстячок. — Я не знал. Мы арендовали пустое помещение. Ищите в интернете.

Несколько дней Капля искала в интернете, не обнаружив никаких следов кинематонов и жакемаров.

В музее оптических иллюзий при входе висели картины, многие из которых были мне знакомы по книгам: профили или ваза, расходящиеся и сходящиеся параллельные прямые на фоне других линий, две одинаковых прямых, снабженные разной направленности стрелками, отчего казалась одна прямая длиннее, другая короче, и так далее. Конечно, не обошлось без репродукций Эшера, где виделись вам то белые, то рыжие кони, то белые, то рыжие жуки, то лодки, то рыбы, то птицы. Треугольники превращались в летающую стаю птиц, окуни в уток, точки в ящериц, квадраты в слова, из плоских изображений обшлагов вырастали объемные, рисующие их и себя самих руки, ящер становился колесом, безумные интерьеры с перетекающими пространствами лестниц и башен приглашали вас войти туда, откуда нет выхода, да и был ли вход. Синие, красные и белые гномы напоминали обои, которые могли простираться во все стороны, на все четыре стороны дурной бесконечности. Почему-то бельведер «Водопад» и упражнение по подъему и спуску заставили меня вспомнить тюрьму нашего, будь он неладен, углового жакемара, а «Планетоид», «Иной мир» и «Relativity» — фантазии и тюрьмы Пиранези. Эшер (все ли голландцы безумны, или только Ван Гог да он?) сам был не Макс и Мориц, как в старой русской книжке, но Мауритц и Морис; и не только по фантазии переводчика. Мне казался он Джекилем и Хайдом в одном лице. В нем было что-то пугающее. Он принуждал мой мозг и зрение мое играть без передыху в оптические иллюзии, зрительные обманки, гонял их по кругу арены, как несчастных цирковых лошадок. В детстве он болел и провел год в детской больнице (в какой, хотел бы я знать? я одно время очень увлекался Эшером и знал о его жизнь больше, чем положено было в рамках истории искусств), его отчисляли из учебных заведений за неуспеваемость, его еврея-учителя, художника из Харлема, сожгли в Освенциме; он бывал в Италии и Испании и, в отличие от нас с Бабилонией, в Барселоне. Девушку, на которой он женился, звали Джета. На крещении их первенца присутствовали Виктор Эммануил II и Муссолини. Уехав из фашистской Италии, он оказался в оккупированных Нидерландах. Даже ранние картины его называли механическими и сухими, да он и сам чувствовал, что исподволь терял связь с теплотой пейзажного мира. Королева Вильгельмина произвела его в рыцари в 1955 году. Оттиски его работ печатали колоссальными тиражами в США.

Его интересовали симметрия и бесконечность, логические, пластические, пространственные парадоксы, оптические иллюзии, сечения плоскостей, превращения неодушевленных предметов в живые существа, искусственные перспективы с птичьего полета (увиденные, может быть, не глазами ласточки, а оптикой шпиона-беспилотника, дрона), невозможные фигуры, точки исчезновения и возникновения.

По логике вещей он должен был заниматься дизайном оберточной бумаги; он и занимался.

Авторы экспозиции его выставки в Москве назвали выставку «От фрактала до рекурсии». Но я не знал, что такое рекурсия и на выставке не был.

Я шел по коридорным комнатушкам новообретенного иллюзиона, движущиеся постеры, уткокролик, уткозаяц, белколебедь, тюленемедведь, иллюзии «шахматная доска», «кафе», «рельсы», двойные портреты, привидения голограмм (самые противные — розовые и зеленые натуральные кошки, но и фигуры тоже не отставали, нарисованные итээровскими людьми с их тягой к искусству безо всякого вкуса и способностей), меня прямо-таки мутило от этого нападения на глаза, мозги, вестибулярный аппарат, на все мои личные навигационные приборы.

— В конце пути сюрприз! — обрадовал нас толстячок-смотритель. — Помещение, где вы становитесь то великаном, то карликом!

— Банька Леонтьева, — воскликнула Капля.

— Комната Эймса, — вскричал я.

— Так вы уже знаете... — разочарованно произнес работник музея иллюзий.

Сирень

И накануне вечером, и утром я заметил новую волну затишья в склоках, военных конфликтах, политических дебатах последних известий. С момента нашего осеннего приезда я уже почувствовал: что-то поменялось по сравнению с весной отъезда, с последними двумя годами. Словно зло начало уставать, машина его сбрасывала обороты; это была скорее инерция, чем предыдущий разгон.

Скрыв от своих девочек вытащенное из почтового ящика извещение, получив на почте мелкий пакет от Филиалова, распаковал я его на скамье сквера с фонтанами, где дети собирали в траве желуди неизвестно зачем, как все городские люди в детстве с незапамятных времен.

Открыв присланную сигаретную коробку, увидел я пять других жакемаров, Начальников Всего, — шестого уже успел я отправить на дно реки на даче.

Некоторое время сидел я, глядя на них, как во сне.

Потом набрал номер Филиалова, но он мне не ответил (как никогда потом не отвечал).

Выкинув в урну сигаретную коробку, двинулся я к дому, медленно, очень медленно, лихорадочно вычисляя — куда мне эту великолепную пятерку деть? Урны не годились, не годилась помойка, кто угодно мог их достать, раскидать по округе; Капля не должна была их увидеть.

Шваркнуть с моста в Неву? Тоже не годилось, поиски коробки из-под леденцов, грузиков в коробку, лик внезапный полицейский: а что это вы шваркнули в воду? уж не устройство ли поганое, дабы взорвать мост? ваши документы; пройдемте.

Почти уже до дома дойдя, не находя выхода, я вдруг увидел на газонах близлежащей улочки выкопанные с трехметровым интервалом ямы для посадки деревьев, и порысил в дворовую нашу плотницкую мастерскую, плавно перетекающую в дворницкую, где испросил у жэковских плотников лопату «земли накопать для пересадки домашних растений».

Вид мой с лопатой никаких чувств у прохожих не вызвал, в старой куртке, старомодной кепке, видавших виды кроссовках я вполне сошел за усовершенствующего посадочные места работника садово-паркового хозяйства. На дне одной из ям выкопал я ямку поменьше, куда и ссыпал жакемаров, которым предстояло стать подколодными и однокоренными. Я с радостью увидел, что они не пластмассовые, не оловянные, — деревянные! Стало быть, сгниют.

Домой пришел я в великолепном расположении духа.

И ждал меня тихий вечер.

Нина лежала на диване, листала один из «Domus»’oв, чей номер посвящен был лучшим садам мира. Капля в своем закутке-кабинете делала уроки в молчаливом обществе аквариумных рыбок.

— Что-то Котовского не вижу.

— Можешь себе представить, он опять с улицы Клеопатру привел. Дрыхнут на кухне за газовой плитой. Найди, пожалуйста, Капле книгу Эшера, она просила.

Нам еще предстояло убедиться, что на сей раз Клеопатра останется у нас жить.

Я нашел Эшера, а потом достал и Митрохина, открыл последний раздел, где были не изощренного мастерства черно-белые графические заставки журнала «Мира искусства», не великолепные офорты двадцатых и тридцатых годов, но карандашные рисунки последних лет жизни, свинцовый карандаш, несколько цветных карандашей, бедность, старость, одиночество, четыре стены полунищей комнаты, граненые рюмки, пир из двух гранатов и нескольких грецких орехов, вечное яблоко, редкий цветок. Ничего лучше этих рисунков я не видел, в них не было ни лихости, ни изощренности, ни великолепия, ни красоты: они были просты и прекрасны.

Я открыл книгу Эшера, положил ее рядом с митрохинской открытой книгой с любимым рисунком карандашным, позвал Каплю.

— Скажи, какая работа тебе больше нравится?

Я изготовился прочитать ей краткую лекцию, но она не дала мне осуществить задуманное: не размышляя ни минуты, ткнула пальцем в стену: «Вот эта!» — после чего ускакала к своим рыбкам.

На стене висел мой царскосельский этюд.

Когда Капля была маленькая и приезжали ее родители, наши дети, мы с Ниною убывали в Царское Село, в город Пушкин, как оно тогда (да и теперь) называлось. Я оставлял Нину в гостях у нашего друга, художника, где его красивая жена пила с Ниной чай, а сам отправлялся на пленэр.

Не было на работах моих ни дворцов, ни парковых павильонов, беседок, фонтанов, статуй, простые житейские, почти житийные места деревянных домов, изб, ветел, дальних перелесков, скамей на бульварах, железнодорожных насыпей за лугом или полем.

Да, я влюблен был в свой драгоценный дизайн с юности, в остроносый чертежный карандаш, передающий четкие контуры технократических объемов и объектов, в царствие пропорций, в черниховские конструктивистские фантазии, в никель и сталь, в творения и изречения основоположников, в ожерелье из шарикоподшипников Шарлотты Перриан и в косы Манон Гропиус, в лаконичную серийную керамическую посуду финна Сарпаневы, в нависающий клюв автомобиля «Десото».

Но живопись была даже не тайная любовь с детства, не плохая привычка пальцев, складывающихся в щепоть на кисточке с краской, не плазма, лава, пятно начала мира всякого изливающегося цвета, — она была жизнь как таковая.

На моем царскосельском этюде возвышалось деревянное вертикальное неказистое строение (низ служил сараем, верх, должно быть, в незапамятные времена — голубятнею), неровные рейки низкого забора маячили за высокими золотистыми травами осени, вдали голубели в охристом ореоле деревья, за забором еще стояли купы необлетевших кустов.

— Дорогая, — сказал я, — мне наш плотник сообщил: на соседних улицах завтра будут сажать сирень. Я сам-то решил, что деревья, но он уверяет: именно сирень, ему садово-парковый человек поведал; и у нас, и во всем городе.

— Да, — отвечала она с улыбкою, — мне Женя с четвертого этажа сегодня рассказала. Как хорошо. Как я обрадовалась.