Квартирная развеска — страница 64 из 94

«Всякий, носящий камень при себе, — читал отец, — не видит снов, смущающих дух, он укрепляет сердце, устраняет горести, спасает от припадков эпилепсии и злых духов, особенно если носится в кольце. Если изумруд оправлен в золото и употребляется как печать, то владелец его застрахован от моровой язвы, от чар любви и от бессонницы».

«Это кольцо со смарагдом, — читал он, — ты носи постоянно, возлюбленная, потому что смарагд — любимый камень Соломона, царя Израильского. Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце»...

Были ли тут камни с отрогов Саян или с берегов Байкала? Или из мест, где течет священная река Ию? С берегов Адуя? Из лесов подле Монетной дачи? Из шурфов Уральских изумрудных копей? Бразильский ли аметист вставлен в оправу этой броши или он родом из деревни Шайтанки?

В углу, в самом уголочке, лежал крохотный сверточек, с брошью, что ли, она не разворачивала бумажку, сколотую по углам четырьмя французскими булавками со стеклянными капельными головками: алой, голубой, зеленой, желтой. И бирюзовоглавая булавочка смутила ее. «Ведь их четыре; если я возьму одну, кто заметит?» Она отколола, трепеща, булавку, и тут ужас обуял ее: во-первых, натуральное воровство, а, во-вторых, сколько же времени прошло, сейчас бабушка придет, застукает.

Скорей, скорей, вернуть краденый клад в тайник, закрыть бюро, бегом в свою комнатушку, спрятать булавочку под новогоднюю открытку с блестками последнего мирного 1904 года, сверху легли кристаллы хрусталя, коралловые бусы, засторожила собачка.

— Тата, — закричала Клава сквозь шипенье кухонных котлетных голосов, — что ты в своей комнате делаешь, там еще краской пахнет, уходи!

— Ухожу! — откричалась она. — Я за куклой зашла.

С куклой и сидела в столовой на крохотном диванчике у окна подле рояля, сидела не шевелясь, с пылающими щеками.

— Что это ты так раскраснелась? — спросила бабушка. — Уж не заболела ли опять? Возьми градусник. Нет, ничего, тридцать шесть и шесть.

Пришла француженка.

Француженка, приехавшая давать уроки французского в Россию перед Первой мировой войной (не ладившая с мачехой шестнадцатилетняя парижанка), так тут и осталась, вышла замуж, пережила голод послереволюционных лет, блокаду, в блокированном городе овдовела, была бездетна. Весь свой талант любви к детям вкладывала в своих учеников. Работала она библиотекаршей неподалеку от дома в кинотеатре «Спартак». Девочку учила с четырехлетнего возраста, появилась когда бабушка тяжело заболела, стала уже не учительницей или гувернанткой, а совершенно родной, родственницей. Она возила девочку гулять в Павловские и Пушкинские парки (ее первыми учениками были дети управляющего Павловским парком), на острова, к Новодевичьему монастырю, в Гатчину и Ораниенбаум. Любимыми местами их прогулок были сады: Летний, Михайловский, Таврический; Летний лучше всех, да еще кленовая аллея у площади Коннетабля возле Инженерного замка, где росли не клены, а каштаны, как в Париже, где собирали они каштаны, и зеленые игольчатые шарики, и прекрасные шоколадные блестящие шарики их.

— Долго не гуляйте, — сказала бабушка, — она еще не окрепла после болезни, а воздух морозный.

На лестничную площадку перед дверью выходили четыре квартиры: соседняя, видимо подобная их обиталищу, только зеркальная, и две боковых. На боковых дверях, так же, как и на девочкиной, красовались латунные золотящиеся таблички с надписью черным рондо — имя, отчество. Фамилия хозяина; вот только она постоянно путала, разглядывая их то на входе, то на выходе. Кто живет слева. Кто справа, где Выгодские, где Волынские. Иногда ей даже казалось — таблички по ночам шалят, меняются местами.

Едва отворила француженка дверь, как отворилась и соседняя, все-таки там жили Выгодские, и благообразный хозяин, отворяя почтовый ящик, церемонно раскланялся с француженкой. Тут в глубине, в полуосвещенной прихожей, возникла фигура одноглазого бандита с лицом как нож, черная повязка точно у Кутузова либо у Нельсона; почему-то был он то ли в алой феске, то ли в красной тюбетейке. Девочка вскрикнула и помчалась вниз по лестнице. Француженка кричала ей вслед:

— Qu’es-ce que te prend, ma petite?! Подожди меня! Я не могу нестись за тобой по ступенькам как помешанная!

Любимый пьющий чучеломедведь в витрине на Невском напомнил ей о шубах в коридорном шкафу; когда он опрокинул в пасть свой традиционный стакан с томатным соком, ей показалось, что он пьет кровь.

Навстречу шел милиционер. Она так и вцепилась в руку француженки.

— Qu’as-tu? Что с тобой?

— Скажите, — спросила она, — если бы вы узнали, что мои дедушка с бабушкой участвуют с ворами в торговле краденым, сообщили бы вы об этом в милицию?

— Quelle idee! — воскликнула француженка. — Твои дедушка с бабушкой — честные благородные люди, никакого отношения не имеющие ни к краденому, ни к ворам!

Тут пришла ей на ум бирюзовая булавочка, да ведь она сама теперь воровка, причастная к шайке, мысль о милиции растаяла в морозном воздухе.

Вечером дедушка, устав от обхода больных, операционного дня, слушетелей, редактирования статей и диссертаций на дому, садился за любимый рояль, черный Blüthner. «Я несостоявшийся музыкант», — говаривал он. Сын многодетной вдовы, он пошел по медицинской части, это было более хлебное и надежное дело, считала мать. В детстве вычертил он на узкой полосе ватмана рояльную клавиатуру, купил самоучитель, ноты он слышал, слух абсолютный позволял, и, когда через год состоялась его встреча с роялем, он уже умел играть. В Сибири он однажды дирижировал «Евгением Онегиным», подменяя заболевшего дирижера. Услышав его игру, один раз бывший у них в гостях Святослав Рихтер сказал деду: «Вы прекрасный камерный исполнитель». Дед гордился этим комплиментом, говорил, что Рихтер на светские пустые похвалы не горазд.

— Дедушка, у тебя есть ноты оперы «Кармен»?

— Есть, — отвечал, подивившись, дедушка, и из стопки клавиров достал Бизе. — Что тебе сыграть?

— Таверну Лиллас Пастья, — отвечала она, и чуть дрогнул ее голосок, — где встречаются контрабандисты. Или притон в горах. Где Ремендадо и Данкайро.

«Что это отец ей читает кроме Мериме? Небось, Стивенсона или По».

Она думала — дедушка поймет намек, дрогнет, выдаст себя, в он и бровью не повел. Играя, вспомнил он, что девочка постоянно листает книжечки театральных программ с фотографиями актеров в костюмах, декораций, кратким содержанием опер и балетов.

Через три дня дедушка на своей «Победе» увез ее к бабушкиной сестре в Валдай. «Надо ей продышаться, — сказал он, выслушав ее старинным фонендоскопом, — пожить у Лизаветы недели две».

Ее чуть-чуть пугали подъемы и спуски снежных горок дороги, слегка укачивало, доехали за шесть часов, приехали в маленький домик, стоявший в тишине на берегу озера.

Ходили собаки умершего год назад мужа Лилечки (так с детства до старости все звали бабушкину сестру), сеттера и спаниэли, Альфа, Икса, Леди и Джемс, дремал кот, в курятнике кудахтали куры, курятник был соединен на северный манер с сенцами домика узким деревянным коридором, к которому прилеплялся и сарайчик с сеновалом, обиталище белой козы Милки.

Переход с морозной улицы в нутро натопленного дома через маленькие сени был краток, контрастен, не то что в городе, где между улицей и квартирой располагалась долгая кубатура лестницы.

Ночью в окне светились снег с луной; фонарей на улочке не было.

В сумерки изрисованные морозными узорами окна наливались сине-лазоревым цветом; утреннюю голубизну она просыпала.

Когда случались аварии со светом, зажигали две керосиновые лампы, а в комнате с лежанкой, где на лежанке на узком ситцевом тюфячке спала девочка, горела в углу перед иконою лампадка, как у ее второй бабушки, только на валдайской Февральской улице лампадка зелено-золотистого толстого стекла, хризолитовая, а на углу городских улиц Итальянской и Надеждинской (так вторая бабушка называла по старинке улицы Жуковского и Маяковского) — изумрудная, отливало стекло неуловимым холодным ярким смарагдом.

Через две недели вернувшись в город она всё не могла выбрать подходящий момент сунуться в коридорные шкафы, потом случай нашелся, шкафы скромно стояли с осенними пальто, шинелями, ни мехов, ни серебра; тайник библиотеки проверять она не стала, знала, чуяла, что там пусто.

А краденая булавочка, маленький укол совести и воровского восторга, ждала ее под открыткой.

Давно уже жили в Лесном, в окне светился пруд с деревьями, чуть дальше смотрели в небо древесные купы парка Лесотехнической академии.

— Бабушка, скажи, а что это была за история с хранением краденого? Когда я была маленькая.

— Какого краденого? — подняла брови бабушка, плечами пожала. — Ты о чем?

— Шубы в шкафах в коридоре, ночной стук в дверь, драгоценности в библиотеке...

— Краденое тут вовсе ни при чем. Как тебе объяснить? В то время всё искали врагов народа, ходила милиция, особая, внутренних войск, Чека, НКВД, арестовывали людей, реже виновных, чаще невинных, сажали в тюрьмы, ссылали в Сибирь, расстреливали, забирали всё в доме, это называлось «конфискация имущества». И люди, если слух до них доходил, что к ним придут, несли свои вещи на сохранение родственникам, друзьям или соседям.

— А одноглазый бандит? По всему было видно, что разбойник.

— Какой еще разбойник? Родственник вышневолоцкий наших соседей, ему операцию глазную делали на Моховой, на глаз повязку наложили, операция прошла удачно, зрение сохранили, повязку сняли, и убыл человек в свой Вышний Волочок. Вот кто он был, не помню. То ли бухгалтер, то ли инженер, скромный тихий человек. Это у тебя после болезни, после остатков бреда сон, явь, воображение, рассказы о городских бандах и книжные герои в голове перемешались. Надо же, сколько лет прошло, я и думать забыла, а ты до сих пор ту ночь помнишь.

С той ночи она всю жизнь хоть ненадолго да просыпалась в три часа.

А в пять — в кошачий час — вставал актуальный кот и обходил владенья.