Квартирная развеска — страница 65 из 94

КВАРТИРНАЯ РАЗВЕСКА

— Говорят, что в Японии, — сказал он, — на большую белую стену вешают одну-единственную картину, смотрят на нее, любуются ею. А потом, через месяц или два, прячут ее в хранилище, достают другую работу, и теперь уже она подчиняет себе всё окружающее ее белое пространство и царит и в комнате, и в человеческом взоре, главная деталь, доминанта интерьера.

— В Японии так мало места, — отвечал собеседник его, — островная страна, у жителей особое внимание к самой маленькой детали клочка земли. У одного из моих знакомых художников есть книжечка «Японские дворики», какие чудеса композиции можно в ней увидеть на пяти квадратных метрах, где всякий на место положенный камень, любой стебель имеют значение, исполнены смысла, являются деталями единого прекрасного целого.

— Знаю, о какой книжке говорите, — отвечал старый художник молодому любителю живописи, взявшемуся за кисть после двадцати лет, а не в детстве, как большинство будущих живописцев, — я тоже ее видел.

Они стояли в мастерской старика перед стеною, освещенной огромным, находившимся на противоположной стороне комнаты окном. Стена была от пола до потолка завешена работами разного размера в разных рамах, поскольку на ней пребывали не только работы хозяина и его покойной жены-художницы, но и подаренные друзьями да знакомыми, еще и разных авторов.

Молодой человек по фамилии Хомутов, внезапно занявшийся в неполные двадцать пять живописью, оказался в обществе художников сравнительно недавно, и открывшийся мир был ему внове.

— Видно, что вы начинающий, — сказал ему старый художник, в чьей мастерской стояли они перед стеною с квартирной шпалерной развеской, — вот и оставайтесь всегда начинающим, полным любви к искусству новичком.

Работы Хомутова, легкие, с нежным, не вполне привычным колоритом, нравились его новым знакомым; он не тянулся ни к академическим штудиям, ни к новомодному авангарду, и любил живопись непривычной любовью неофита или рисующего ребенка из кружка рисования.

Родители водили его, маленького, в музеи, он любил листать толстые книги по искусству, альбом «Русский музей», состоявший из отдельных листов репродукций, вложенных в объемистую картонную папку, толстый том «Эрмитаж», тонкие заграничные книги-буклеты с витыми веревочками переплетов и закладок из «Старой книги» — Ренуар, Ван Гог, Джотто, Тинторетто, Сезанн, — карманные издания Франции или Германии со свежим запахом типографской краски, напоминающим запах помады.

Стены, занятые от потолка до пола перегородками рам или рядами картин разного размера (ряд портретов, ряд пейзажей, ряд натюрмортов, ряд жанровых сцен) видел он несколько раз в юности: в одном из петербургских загородных дворцов осьмнадцатого века в окрестностях Ленинграда, в московском театре на Таганке, в ресторане на углу Марата и Невского.

Однако, задуманные автором интерьера и осуществленные приглашенным живописцем (либо живописцами), разграфленные обрамлениями рам на модули (ряд квадратов, ниже ряд прямоугольников, еще ниже прямоугольников другого формата) компании картин отличались от того, что встречалось ему в мастерских. Художники предыдущих двух столетий объединены были единой точкой зрения на перспективу, на палитру красок пейзажей парковых и ведут (к тому же, каждый картинный ряд был со своей тематикой, тут сцены охоты, там цветы и фрукты). Что до театра и ресторана, автор их работал в одиночестве, один на один с собственным взглядом на вещи и живописной манерою. Возможно, старинные живописцы, по старинке люди воцерковленные, бессознательно вдохновлялись не единожды виденными церковными иконостасами с их каноническими рядами изображений, вот святые в полный рост, вот житийные клейма, вот поясные иконы, всё по спасительному канону. Тогда как в мастерских художники самовыражались по мере сил, как было предписано секуляризованным искусством, дальше-больше, кто в лес, кто по дрова, какое своеобразие.

Квартирную развеску, называемую иногда ковровой или шпалерною (один из художников говаривал: «Это моя квартирная галерея»), встречал Хомутов и у коллекционеров, собирателей, любителей антиквариата, у которых большой, годами собираемый музей конвертировался из несуществующих залов в невеликую квартирную кубатуру, не просто от пола до потолка, но — если собирали старинную мебель да напольные часы — до наличествующих в просветах стенных проемов. На стихийных выставках в мастерских имитировались несуществующие музейные экспозиции, лавки торговцев картинами. Хотя и не только. Порой Хомутову казалось: охотничьи трофеи висят, голова оленя либо кабана, медвежье шкура, образы посетившей автора творческой удачи.

У собирателей, коллекционеров картины висели, подчиняясь некоему порядку, обращением к симметрии, к пропорционированию: правда, в том жилище, в которое попал он впервые, в двух комнатах царил такой же хаос, как на стенах двух нон-конформистских выставок или в большинстве мастерских; зато в третьей комнате живописи было меньше, всё упорядочено, смутило его, разве что, наличие трех напольных часов человеческого роста (да и похожих на худых круглолицых) вкупе с пятью настенными часами, момент нежилого, абсурдного и тут соседствовал с красотою и маниакальной тягою к прекрасному. К тому же во всех трех комнатах картины висели и на дверях, катались туда-сюда, как иногда на дверях, уцепившись за ручки, поджав ножонки, катаются малые городские шаловливые дети. Он подивился, что картины висели и на кухне.

Хомутов бывал в гостях у разных художников, его зачаровывали мастерские, волшебные миры на особицу, похожих не было, каждая служила домом своей улитке, несла ее отпечаток. Элементом сходства служили разве что встречавшиеся всюду букеты сухих цветов, букеты кистей в банках, вазах, кувшинах, чашках, стены или куски стен с квартирной развескою и неуловимый воздух свободы.

Видел он помещения для художественных мастерских в типовых многоквартирных постхрущевских времен домах, где трудились признанные корифеи советского искусства, а иногда и просто хорошие живописцы по случаю, по внезапному пристрастию чиновника из Союза художников, видел приведенные великими усилиями обитателей в порядок старые подвалы, избавленные от заливных лугов протечек и крысиных троп, встречались ему превращенные в живописные ателье комнаты в жилых коммунальных квартирах, а также усовершенствованные мансарды, отгороженные от остальных диких и неухоженных пыльных угодий чердаков.

Легкий беспорядок, стеллажи с холстами и застекленными акварелями. Палитра, мольберт, стол, мелкие предметцы, напоминающие амулеты древних народов, столики для гостей, диван в углу (некоторые умудрялись жить в своих оазисах «нежилого фонда», хотя законом сие запрещалось, преследовалось, время от времени приходили комиссии, к их приходу подушки и одеяла прятали в сундуки, шкафы, коробки, диван заваливали эскизами; а для чего у вас тут электроплитка? грею грунтовку и столярный клей, — члены комиссии понятия не имели, что грунтовку отродясь никто не грел, а уж столярный-то клей всяко разогревали).

Картины жили рядом с художниками, возникшие из-под руки волшебные вещи, которых не было прежде, уже и своей жизнью живут, но и связь с ними автор чувствовал, не только украшение дома, оберег, верный спутник, чье присутствие мирит с кондовым бытием, а, может, и с вечностью. Ты здесь, машина времени моя? прошлое мое? будущее мое? Я с тобою.

Так сказал ему в момент посиделок в одной из мастерских сосед слева:

— А, может, мирит и с вечностью.

Хомутов стеснялся задавать вопросы, когда его приводили или приглашали в одну из мастерских. Задавал он их в моменты пированьица, гостеваньица, будучи подшофе, когда и остальные были под мухой.

— Квартирная развеска? — переспросил его чернобородый небольшого росточка, напившийся сильнее других, чуть ли не до положения риз. — Это штаб, содержащий карты попыток экспансии в бытие! Это я вам как гостю говорю. Своим сказал бы: обычный неприбранный художественный нужник.

Тут пал он бородкою в тарелку свою на недоеденный кусок торта и мгновенно уснул.

— Тоже мне... — сказал задумчивый сосед соседа. — «Художественный нужник». Опять в торте уснул. Не слушайте вы этого фантазера. Квартирной развески стены, как и всё в мастерской, — обычный ментальный скафандр.

Однажды соседкой его за маленьким столиком в углу мастерской оказалась жена одного из приглашенных, маленькая филологиня, славистка, с челкой, похожей на челки девушек Ренуара. Услышав разговор о шпалерной развеске (большинство называли ее квартирною, меньшинство — ковровою), она тихо промолвила:

— Я сейчас пишу диссертацию о пианстве, что вы смеетесь, на Руси в старину пианством именовалось всякое излишество, собственно, пьянство, чревоугодие, сребролюбие, стяжательство любое; и вот стены эти напоминают мне, как ни странно, избыточностью, неумеренной барочностью именно пианство...

— Вот еще, — вступил в разговор ее сосед трезвее всех в застолье, — человек просто окружает себя предметами, близкими душе его, тем и настраивается и на дальнейшую работу, и вообще на жизнь. «Давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю трудов и чистых нег». Он хочет, чтобы дальняя обитель была под рукою, чтобы служила ему обиталищем. Пикассо говорил: сначала художник создает личную коллекцию, а, создав ее, начинает заниматься творчеством.

— Да-а-а... — произнес проснувшийся, мигом проспавшийся чернобородый, стирая с бороды крем. — Это еще и метод са-мои-ден-ти-фи-ка-ции и ориентировки в пространстве. Утром проснуться с бодуна: кто я? где я? А тут работы висят — мои! Я художник, я их написал, эту в Старой Ладоге, ту в Красницах, помнится, утро было туманное, прохладное, вот как сегодня, туман в окошке, работы мои на стене, я такой-то, имярек, здесь и сейчас, и вся жизнь моя со мною.

Хомутов, договорившись со стариком, что придет к нему после выходных показать новые этюды, глянул на висящую над диваном работу, с которой три кувшина смотрели на него, два улыбались, один ухмылялся. Из-за ухмылявшегося высовывался еле заметный маленький беленький робкий кувшинчик.