— Там, на столе, вам письмо недописанное лежит.
— «Малороссийское колдовство», — повторил монах, прочитав. — А ведь тетушка Мария и мне в детстве горло заговаривала.
Тут Хомутова словно прорвало, он рассказал про «Солнцедар», про ночные мытарства свои, про яблоко, про появившийся клубок шерсти в руке Гюзель и про просьбу перепуганного старика ее, Гюзель, убрать.
— Уберем, — сказал монах, обходя столик и внимательно разглядывая яблоко. — Дядя всегда работы перевешивал, заменял, этот портрет недавно вывесил, я его не помню. Но каков фрукт-то с древа познания. Совершенство. Идеален словно муляж. И если он и вправду, — тут он перекрестился, — с той картины, ведь в ней он пребывал, точно луна, всегда к зрителю одним боком, а теперь мы с вами лицезреем его целиком, в полном объеме, со всех сторон, с любого боку.
— Что же мне с ним делать?
— Скормите голубям.
Они убрали портрет Гюзели на одну из полок стеллажа за высокой, до потолка, холщовой ширмою, сняли оба зеркала.
— Вот на этой полке, — сказал отец Арсений, — работы на продажу, дядя с тетей иногда продавали акварели коллекционерам, коллекционеров знакомый искусствовед приводил, он и цену знал, если при вас придут, не пугайтесь, покажите работы, продайте.
— Вы на сколько дней приехали?
— Я вечером сегодня и уеду. Сейчас в больницу — на Пироговской, говорите? — потом в Александро-Невскую лавру, потом на Московский вокзал.
— Как же я тут останусь, я ведь должен вам ключи отдать.
— Да у нас свои ключи есть, — отвечал отец Арсений, — я приехал дядю повидать да с врачами переговорить. Как больного выписать решат, по вашему звонку приеду с племянником, парень тут останется, отпустим вас на свободу, а я дядю заберу к себе в Сергиев Посад, жена брата не просто медичка, талант у нее врачевания, даст Бог, выходим старика, окрепнет — обратно привезем.
Непонятная уверенность и спокойствие монаха передались Хомутову, он приободрился.
— А что это на столе у окна стоит? — указал отец Арсений на два изогнутых полированных металлических листа, стоящие возле цветов полуцилиндры.
— Не знаю, может, ваш дядя хотел их в качестве фона в натюрморт поставить.
— Давайте мы и их уберем на нижнюю полку за ширмой. Мать честная, да ведь все щучьи хвосты зацвели!
С ужасом подумал было Хомутов, что сейчас увидит цветочки на хвостах рыб дареного натюрморта известного художника Е., но отец Арсений пояснил:
— Цветы, любимые тетушкины цветы комнатные, их в народе называют «щучьи хвосты», а официальное их название сансеверия. Десятилетиями стоят тишком, цвести не хотят.
Из зеленых листьев, напоминавших Хомутову скорее заячьи или ослиные уши, нежели щучьи хвосты, торчали на длинных стеблях распускающиеся бело-золотистые метелки цветов вроде ночных фиалок с каплями липкого прозрачного росистого сока, клейкого, с острым пряным дынным запахом.
— Я ночью думал — дынями из натюрморта запахло.
Арсений достал из саквояжа маленькую, с открытку, иконку, поставил на стол.
— Пусть тут постоит.
Уходя, перекрестил каждую комнату, с порога перекрестил Хомутова:
— Храни вас Господь.
— Погодите, погодите! Я паспорт дяди вашего не могу найти, сегодня обещал доктору привезти.
Монах уже прошел этаж или два, ответил снизу:
— В спальне на тумбочке шкатулка.
В шпалере квартирной развески образовались лакуны, белые пятна, дзен да и только. По размеру и тону на место портрета Гюзели подошел бы натюрморт с битой птицею, серебристо-светлыми и жемчужно-серыми подвешенными за розовые лапки куропатками, но Хомутову вдруг стало жаль мертвых птиц. Долго рылся он на трех полках стеллажа, вытащил несколько акварелей, и внезапно осенило его, пришло то удивительное чувство экспозиции, которое потом, годы спустя, когда стал он художником, отличало все его развески, все выставки, интуитивное, позволяющее сбалансировать, сгармонизировать всю живописную рать, по оттенкам палитры, по пятнам светотени, по масштабу, по совместимости — человеческой почти.
На место большого зеркала повесил он темперный этюд с изображением калитки и врат, крупный план, старинное строение, облака над вратами, умбра, марс коричневый, темно-синее в тенях у подножия входа невесть куда; на наклейке на обороте значилось: «Врата. Новгород».
Долго перебирал он портреты жены хозяина, она и писала большей частию портретные работы, всё не мог выбрать. Наконец, нашлись обведенные дюралевой рамкою два величественных индюка с индюшкою, черно-голубое роскошное оперение, розово-алые индюшачьи сопли, индя, индя, красный нос, поросеночка унес.
С улыбкою, отойдя, Хомутов оглядывал стену.
Едва успел он вернуть все вытащенные картины на полки, как в дверь позвонили.
— Мы договаривались, что придем сегодня в это время, — сказал худой высокий человек в очках. — Это коллекционер из Италии. Большой поклонник работ хозяина мастерской. А где он сам?
— Он, к сожалению, в больнице. Но показал мне работы, которые мог бы вам предложить.
Выставив перед холщовой ширмою несколько натюрмортов, с полминуты поколебавшись, Хомутов присоединил к ним изображение Гюзели.
— Какой прелестный женский портрет! Вероятно, руки синьоры Загреевой? Я его беру! — воскликнул иностранец. — К сожалению, я смогу купить только две акварели. Натюрморты великолепны, выбирать трудно.
Отставив Гюзель в сторонку, Хомутов увидел, что клубок шерсти исчез из руки танцовщицы, она сидела, как прежде, глядя на сюзанэ над диваном, смирно положив руки ладонями вверх.
Распрощавшись с посетителями, Хомутов не без опасений взял сияющее красотой идеальное яблоко, точеная форма, выверенный цвет, ни родинки, ни червоточинки, идея плода, и, разрезав его аккуратнейшим образом на дольки, напоминающие луны между новолунием и полнолунием, высыпал разделанный загадочный фрукт в форточку крохотной столовой, на пологий скат крыши между двумя контрфорсами, вспугнув стайку голубей, ринувшихся было затем к яблочному десерту (и старик, и жена его частенько сыпали голубям то крошки, то горсть крупы), но чем-то угощение им не понравилось. Вся стайка вмиг улетучилась. «Ядовитое оно, что ли? или глубоко ненатуральное? Солярисово привиденьице?» Тут появилась ворона, обследовала предлагаемую еду, ухватила дольку, улетела. Хомутов не успел отойти от окна, прилетели еще две вороны, вернулась и первая, вскорости от лунных ломтиков и следа не осталось.
«Интересно, куда дела Гюзель нитки? Портрет-то поясной, пола не видно, может она клубок там, у себя, на портрете, на пол бросила?»
Будучи совершенно уверен в том, что отцу Арсению не следует рассказывать ни о сценке с кормежкой птиц яблоком, ни о клубке на гипотетическом полу, он позвонил в Загорск. Трубку снова взяла жена брата монаха.
— Передайте, пожалуйста, отцу Арсению, что я продал, как он сказал, две работы, деньги положил в шкатулку с документами и фотографиями, паспорт нашел, завтра отвезу, когда поеду вашего дядю навещать.
Он отправился за хлебом, зашел в столовую за углом, где отдал дань любимым своим столовским котлетам да желудевому кофе, впервые за сутки почувствовал голод.
Возвращаясь, проследовал он чуть дальше входной двери, в любимую точку Большой Подъяческой, в ту точку, из которой видны были оба купола: за Фонтанкой космический планетарный сине-голубой Измайловского Троицкого собора, а в противоположной стороне, вдали, за каналом — прекрасный златой шлем Исаакия, парящий в мареве петербургских небес, словно творение Браманте, призрак Рима, Венеции или Флоренции.
Темнело быстро, голубизна сгущалась в лазоревую тьму, наливалась чернотою, проявлялись светцы звезд, стало быть, ожидался ночью заоконный лик луны.
Хотелось спать, постелил он себе на диванчике, легкий стук в кухонную, переставшую быть потаенной, дверь отвлек его от образа подушки.
В дверях стояла Оля, за юбку держались по бокам два ее братца, трехлетний и пятилетний, круглоголовые, крепенькие, похожие на медвежат, без обуви, в толстеньких шерстяных вязаных носочках. Сзади на полу развалился Мардарий, перестал на миг намывать мурло, глядел осуждающе. Сошлись на Хомутове траектории четырех взглядов, он стоял в точке схода их обратной перспективы.
— Вы ведь завтра в больницу пойдете, — сказала Оля, — это клюквенный морс, это крапивный отвар, поставите в холодильник, а вот баночку с мёдом в холодильник не ставьте, мёду холод вреден. От нас большой привет. Не забудьте дверь на задвижку закрыть, чтоб визитеры не беспокоили, кот не прочь, да и братцы любят в мастерскую в гости бегать. Спокойной ночи.
— Хозяин всегда дверь закрывал? — спросил Хомутов, ему хотелось еще минутку поглядеть на девушку с мальчонками и котярой.
— Задвижечка старинная, — отвечала она, — у мамы от нее ключик есть, когда хозяева уезжали, мы ходили цветы поливать.
Он улегся, наконец, не без опасений погасил свет, уснул моментально. По нейтральной полосе между видимым, невидимым и сочиненным мирами, где окрест распласталось дикое поле с дикими лугами воображаемого ландшафта, шли они по зеленым холмам с отцом Арсением наподобие нестеровских философов. Монах читал вслух книгу, чье название было Хомутову неведомо.
— «При таком направлении внутренней жизни, — читал монах, — видение является не тогда, когда мы силимся собственным усилием превзойти данную нам меру духовного роста и выйти за пределы доступного нам, а когда таинственно и непостижимо наша душа уже побывала в ином неведомом мире, вознесенная туда самими горними силами; „знамение завета“, как радуга, открывается после пролития этого благодатного дождя, небесное явление, образ горнего, в напоминание и ради внедрения дарованного, незримого дара, в дневное сознание, во всю жизнь, как весть и откровение вечности».
— «Натурализм, — читал он, — в смысле внешней правдивости, как подражание действительности, как изготовление двойников вещей, как привидение мира, не только не нужен, но и просто невозможен».
«Вот как, — подумал Хомутов, на несколько минут полупроснувшись, но делая выводы по законам сна: ничуть не вытекающие из предыдущих слов и действий, но по неизвестной причине глубоко убедительные, — стало быть, изображение всегда должно быть немножко неправильным, чуть-чуть неточным, неидеальным, и тогда оно истинно, в нем есть душа».