– Здорово, браток! – на пригорок рядом с Иваном Ивановичем присел, даже не присел, а плюхнулся на лохматый хвост рыжий пес, печально и внимательно глядя в звездное небо. – Я это… лопату во дворе поставил. Спасибо тебе!
Соседство Ивану Ивановичу не понравилось, ему на пригорке нравилось в одиночестве пребывать, рассуждениям о жизни предаваться, но ведь не прогонишь, поэтому он только закурил, чтобы запах псины перебить, и спросил:
– Картошку выкопали?
– А то, – сказал пес. – Она, зараза, как вызрела, сама из земли полезла. Только собирать успевай. Хочешь, мешок тебе занесу?
– Не надо, – отказался Иван Иванович, но, тронутый бескорыстной добротой пса, поинтересовался: – Дома-то как?
– Как, как… – пес тяжело вздохнул. – У жены течка, носится, сучка, по всему стойбищу, свадьбы устраивает. Щенки чумкой переболели… Вожак стаи придирается, шагу, падла, ступить не дает.
Он безнадежно махнул лапой, поднял лохматую морду к небесам, разглядывая слезящимися печальными глазами три луны, лениво ползущие по серому от звезд небесному своду. Откуда-то из груди, там, где жило и билось горячее сердце, из самой души пса вырвался печальный вопль, перетекающий в тоскливый бесконечный вой. Пес жаловался на свою жизнь небесам, звездам, лунам, далеким и неведомым существам, обитающим в глубинах Вселенной, что казались псу безгранично мудрыми и всемогущими. Он выл, как выли до него лишенные разума предки, он выл, вкладывая в вой все, что накопилось у него на душе. И так у него это получалось, так все было к месту, что Иван Иванович едва удержался от того, чтобы подтянуть ему и добавить во всеобщую скорбь чуточку своей индивидуальной грусти и тоски.
Все идет в одно место; все произошло из праха, и все возвратится в прах.
Кто знает: дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, на землю?
Все-таки лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа.
Собственно, ничего не произошло – Земля продолжала вращаться вокруг Солнца, одновременно проносясь сквозь космическое пространство голубым шариком, сохранившем на себе континенты. И жизнь человеческая продолжалась, чуточку иная, но что значат изменения вокруг, если неизменной остается душа и природа человеческая? Все продолжалось – каждый хотел своего места под солнцем и звездами, каждый добивался этого всеми доступными средствами. И пес был прав: лучше выть на Луну, нежели жаловаться на жизнь окружающим.
Прав был и Екклезиаст: всякие знания лишь углубляют печаль.
Поэтому Иван Никифорович – старый дурак! Нельзя записывать в книги новые знания, от которых лишь суета и тревоги.
«Именно так, – озабоченно подумал Иван Иванович, сидя на потемневшем пеньке, слушая грустный вой пса и взвалив на себя вдруг все мировые печали. – Именно так. Не забыть бы завтра сказать Ивану Никифоровичу об этом».
Царицын
Библиография и публицистика
Евгений ЛукинВполне цензурные соображения
Вчерашний раб, уставший от свободы,
Возропщет, требуя цепей.
Ну вот и будущее (оно же прошлое, оно же настоящее). Уже здесь, уже осязаемо. Включишь телевизор – там с вредными книжками воюют, откроешь журнал – там вампиров клеймят, зайдёшь в Союз писателей, а там один поэт поучает другого: «Ты, когда стихотворение напишешь, прежде чем публиковать, батюшке его покажи. Одобрит – тогда печатай».
Знакомые распались на два лагеря. Одни:
«Да что ж это за беспредел такой? Впору цензуру вводить!»
Другие:
«Слушай, куда катимся? Этак цензуру введут!»
Собственно, почему бы и нет? Недаром же многие литераторы (см. выше) заблаговременно пытаются выполнять требования ещё не учреждённого лито. А раз объявились выполняющие, то рано или поздно объявится и требующий.
Когда всё возвращается на круги своя, невольно переживаешь вторую молодость. Помню, какой прилив ребяческих чувств ощутил автор этих строк на стыке двух миллениумов, прочтя критическую статью, обличавшую его в отсутствии положительных героев (для тех, кто не застал: обычное обвинение внутренних рецензий образца 80-х).
А сколько лет автор скинул разом, когда выдающийся наш политтехнолог принялся на конференции заклинать фантастов (не публицистов, не бытописателей), чтобы те не выискивали мрачных черт в окружающей мерзости, сосредоточились на чём-то пусть редком, но светлом, – и очень обиделся, услышав из зала «соцреализм»!
А уж когда автору показали результаты голосования жюри некой премии, где за выставленным нулём следовала поясняющая пометка «идеологически вредное произведение», он, если позволено будет так выразиться, чуть в ностальгии не забился.
Здравствуй, благословенная пора моей юности! Вернулась, не забыла… И почти не изменилась! Разве что вместо слова «антисоветский» в ходу теперь громоздкий оборот «оскорбляющий религиозное и национальное достоинство».
Значит, говорите, грядёт цензура? А знаете, она для меня и после 1991-го не исчезала бесследно: то рассказик по политическим соображениям вернут, то куратор думской областной газеты с особым цинизмом запретит мою постоянную стихотворную колонку «Столбец всему».
Как поучал европейский мыслитель позапрошлого века: несущественно, сколько точек зрения разрешено официально, – тот, кто мыслит самостоятельно, всё равно ни в одну из них до конца не впишется.
Цензура была, есть и будет, просто сейчас она несколько раздробилась, обратясь из монолита в отдельные глыбы, глыбины и мелкие осколочки…
Знаю, последует возражение: «Передёргиваете, любезнейший! Не про цензуру вы говорите, а про редакционную политику. Цензура – это учреждение. Цензор – это должность…»
А хотите, расскажу о цензоре как о должности?
Свалилась на нас с Любовью Лукиной в 1981году нечаянная радость: блуждающая по знакомым рукопись попала на глаза редактору новорождённой «Вечёрки», и тот решил её опубликовать. А мы-то, бедолаги, собирались уже до конца дней «в стол» работать.
Ждём, трепещем. И вдруг звонят в наборный цех (я тогда работал выпускающим в Доме печати), говорят: «Поднимись на 13-й, там ваша повесть лежит». – А что там, на 13-м? – Как что? Цензура.
Опаньки! О цензуре-то мы и не подумали. Кто ж знал, что будет шанс напечататься! Для собственного удовольствия сочиняли…
Пока шёл к лифту, судорожно припоминал: а ведь герой-то у нас – фарцовщик, да еще и нераскаявшийся! И нигде не сказано о руководящей роли партии! И светлое будущее, куда герой наш с дура ума попадает, подозрительное какое-то. Ой, а коммунистическое ли оно? Зарубят ведь повестушку-то…
Выхожу на 13-м, а там стоит перекуривает хороший знакомый, тоже работавший недавно в «Волгоградке». Румяный такой, полный, улыбчивый.
– Саша, где тут цензор сидит? – спрашиваю осторожненько.
– Это я, – приветливо отзывается он.
– Вижу, что ты. Цензор где?
– Ну вот… перед тобой…
Немая сцена.
– Рукопись… у тебя?
– У меня.
– И?
– Что «и»? Прочитал – иди забери.
– Куда?
– Куда-куда! В печать!
Какая была красивая мрачная легенда! А что оказалось? Сидит человек в каморке, елозит пальцем по списку одиозных фамилий и нерасформированных полков. Нету? Значит, в печать. Какой ему смысл за те же деньги гробить зрение и ловить чёрную кошку в тёмной комнате, если точно известно, что материалы на 13-й этаж поднимаются уже идеологически выдержанные, так сказать, дистиллированные…
Позвольте, позвольте! А кто ж их доводил до идеологически дистиллированного состояния?
Да все, через кого они проходили. Начиная с автора и кончая редактором. Каждый сам себе цензор, ибо карьера дороже. Как говаривал сатирик: «Благо странам, которые, в виде сдерживающего начала, имеют в своём распоряжении кутузку, но ещё более благо тем, которые, отбыв время кутузки, и ныне носят её в сердцах благодарных детей своих».
Думаю, не будет ошибкой сказать, что цензура как явление представляет собой единую редакционную политику. То есть достаточно выстроить издателей – и вот она вам, всероссийская цензура, независимо от того, сидит или не сидит на 13-м этаже служащий со списком табуированных имён.
(Имя-то заменить, согласитесь, труда не составит. А читатель уж как-нибудь сам затабуирует.)
Тут, конечно, могут снова поддеть: да, но в 1984-м идеологический наезд на супругов Лукиных – был?
Был. Только вот ведь какая незадача: ни при чём тут цензоры. То ли не вчитывались они в наши опусы (фантастика – она и есть фантастика), то ли не желали вчитываться (зарплату же всё равно не прибавят). Зато от зоркого глаза собратьев по перу не убережёшься. Именно они, внимательнейшим образом всё изучив, накатали на нас внутренние рецензии с обвинениями в антикоммунистической направленности творчества да ещё настучали в обком и в комитет. Вот тогда-то припомнили нам и героя-фарцовщика, и дыру во времени, которая ведёт, оказывается, вовсе не в будущее, а прямиком на Запад, и даже клевету на В. И. Ленина, уж не знаю, в чём она состояла.
И, если вдруг некто маститый-простатитый начнёт во всеуслышание стонать, как его угнетала советская цензура, попросите назвать фамилию цензора. Тут же выяснится, что в виду имелся редактор, рецензент, короче говоря, такой же литератор, как и сам пострадавший. И ещё одна закономерность: чем громче стоны, тем больше вероятность, что стенающий и сам был блюстителем идейной чистоты, причём не по долгу службы, а по велению сердца.
Как вымолвил однажды со вздохом видный волгоградский поэт, елейно вознеся глаза к потолку бара: «Бог на небесах разберёт, кто на кого стучал…»
Но самому, согласитесь, признаваться как-то неловко. Куда проще свалить все грехи на румяного Сашу с 13-го этажа.
Ну вот, скажут, то гэбэшников отмывал, представляя их в комическом виде («Пятеро в лодке, не считая Седьмых»), то теперь цензоров отмазывать взялся!