И одежда из сундука – тоже.
Сундук, как было уже сказано, отличался непомерными размерами и вместительностью, так что исчерпать его до дна было непросто. Но однажды потребовалось отыскать сразу пять тулупов – намечалось путешествие капитана Гаттераса. И в этот день Сеня добрался до самого дна, хотя уже понял, что двум членам экспедиции придется мерзнуть в торосах.
Там, на дне лежал сверток, упакованный в тонкую замшу, аккуратно перевязанный и пахнущий нафталином, столь знакомым Сене по двустворчатому шкафу в комнате родителей. Он развязал бечевку и достал этот плащ. В полутьме чердака он казался новехоньким и так отличался от всего, что было навалено поверх… Но не только это поразило Сеню.
Плащ был попросту несовместим с окружающей его жизнью.
Шпага – да, совместима. В отцовском роду были офицеры, пусть и в небольших чинах (выше штабс-капитана никто так и не поднялся). И сам отец был офицером, но уже Красной, а потом Советской Армии. Отсюда и кинжал – военный трофей. (Отсюда, кстати, и парабеллум, который отец хранил, разумеется, не на чердаке и о котором сыну запрещено было не то что говорить – даже думать.)
Все эти гимнастерки, галифе, нагольные тулупы, старые-престарые армяки и поддевки, военные и дворянские фуражки, а также картузы, кепи и пилотки – они были из привычной Семену жизни. Но не этот плащ. Не эта бархатная крылатка с застежкой из уже покрывшейся патиной бронзы в виде крылатого льва с орлиной головой. Сеня знал, что это грифон. И знал, что грифонов не существует. Что этот самый грифон делает в Куличе, на чердаке огромного старого дома, пусть и в виде застежки плаща, – было непонятно. Плащ был так же нелеп, как золотой ошейник, украшенный жемчугом, на хрипящем и рвущемся с цепи соседском псе по кличке Лапко.
Не бывает такого.
Сеня аккуратно упаковал плащ в ту же замшу, перевязал, уложил на прежнее место, навалил сверху старую одежку, захватил шубы и полез вниз, к приятелям. Игра не заладилась, а вечером Сеня хотел спросить у отца о плаще, да так и не спросил, – что-то его удержало.
И только через несколько лет, когда его снова занесло на чердак, где по-прежнему стоял сундук, он все же спросил у бати: что же за плащ в сундуке?
И получил четкий ответ:
– Забудь! Это я еще из Германии привез.
Такие распоряжения в их семье обсуждению не подлежали.
Глава вторая
Надо заметить, что детство нашего героя пришлось как раз на те времена, когда, по меткому замечанию писателя Битова, в фильмах стало можно распахивать окна. То ли когда больной, герой киноленты, после долгих страданий становится на ноги, то ли когда завод, наконец, запускает автоматическую линию, созданную по проекту сценариста. Вот это распахнутое окно и повлияло на характер Сени.
В доме Сени, чтобы открыть окна, следовало выставить первые рамы. А все-таки открыв створки окон, ты ничего кроме кладбища не видел.
Семен далеко не сразу оценил остроумие героини романа Ремарка, бравшей с постояльцев за номер с видом на кладбище на марку дороже. Немецкие кладбища, видимо, заслуживают такой наценки. А вот русские… Тем более те, что находились под боком у Семена…
Это было кладбище для бедных. Здесь хоронили безродных, здесь на целой трети территории двадцать лет не копали могил: на глубине не больше полуметра лежали скелеты военнопленных итальянцев, которые в 1943-м вымерли от голода и холода всем лагерем. Не надо, однако, преувеличивать влияние этой картины на неокрепшую психику ребенка (тем более, что ребятишек на Кладбищенской было изрядное количество, и рождались все новые). Картина была не очень траурной, а главное – привычной.
Сеня понял только одно: распахивать окна весной нужно, но не в Куличе. И в семнадцать лет покинул дом. Надолго. Почти на тридцать лет. Но он-то думал тогда, что навсегда…
Все эти тридцать лет он почти не бывал на родине. Он открывал свои окна в областных центрах и столицах, сменив их порядочно, – но всегда эти окна в конце концов открывались на кладбище. Пусть иной раз и на такое, что можно было даже марку доплатить – не жалко за такой вид; тем не менее убежать от кладбища так и не удалось. И весны были разные, иногда очень обещающие – особенно последняя, – но все всегда заканчивалось привычным видом: могильные холмики, плиты, памятники, кипарисы, кусты сирени, отрытые могилы, готовые к приему очередного новосела.
Последние годы перед его возвращением с обломков второй семьи на родное пепелище дом стоял заколоченным. Но не разграбленным. Его сторожили соседи, за что по договоренности с наследником (таковым Семен Орестович и являлся) использовали в целях собственного пропитания земельный участок, попросту – огород. Так что Семену оставалось лишь, проветрив часть помещения и наглухо заперев другую, открыть заглушку, наполнить отопительную систему водой и затопить газовый котел. Сразу стало можно жить.
Немолодой, одинокий рантье с пестрой биографией, двумя высшими образованиями, двумя изданными, но давно забытыми книжками и неудавшейся жизнью… Впрочем, Семен от подобных мыслей, иногда все же закрадывающихся в голову, отмахивался.
Начинать жизнь заново было нетрудно. Но – зачем? Пока Семен Орестович предпочитал одиночество, тем более что соседи ему не докучали, – на Кладбищенской знакомых почти не осталось. Да и в городке – тоже. Кто умер, кто уехал.
Изредка он приводил женщин. Иногда стучал по клавишам ноутбука, а потом отсылал рассказы и статьи в безгонорарные журналы. Порой листал книги, изданные в основном в 50—60-е годы, – из отцовской библиотеки. Орест Янович не испытал отцовского влияния из-за безвременной смерти отца, прапорщика военного времени, а потом учителя, которого извечный бич русской интеллигенции – вина перед народом – хлестал едва ли не до боли; он и сына назвал Семеном по этой причине. Несмотря на некоторый – по куличевским меркам – аристократизм, батя был интеллигентом лишь в первом поколении, это повлияло и на его литературные вкусы: до смерти – достаточно безвременной – он с подозрением относился не только к Толстому и Достоевскому, но даже к Чехову, зато Сетон-Томпсона и Паустовского считал великими писателями. Таковые и были в его библиотеке. Семен читал их, а новых не покупал – зачем?
В середине весны он вскопал огород и посадил картошку. А потом, вспомнив вдруг о связках журналов и книг, нашел на задах лестницу (дробыну по-местному) и полез на чердак.
Лампочка не горела. Едва различая при тусклом свете из открытой чердачной дверцы очертания предметов, Семен пошел вперед, туда, где должны были лежать книги. Но совершенно неожиданно и весьма чувствительно ударился коленной чашечкой о большущий сундук. Сев на него, он стал растирать больное место – и тут его осенило.
Открыть сундук, выбросить из него ворох старой одежды не составило труда и заняло пару минут. Необычно взволнованный, Семен быстро докопался до дна.
Замшевый сверток был на прежнем месте.
Семен спустился вниз со свертком под мышкой, свалил лестницу набок и пошел в дом.
Увидев себя в зеркале, висевшем в прихожей, наш герой невольно ухмыльнулся. Вид его, в паутине и пыли, был комичным и даже несколько страшноватым. Но нетерпение подстегивало. Не отряхнувшись, Семен зашел в кабинет, быстро развязал бечевку… Плащ был точно таким, каким запомнился ему тридцать лет назад. И – ни пылинки на нем почему-то. Удивившись и устыдившись, Семен разложил крылатку на диване, полюбовался ею, пошел в сени и долго обмахивал свою одежду новеньким веником, а потом чистился щеткой.
Вымыв руки и лицо, он снова посмотрелся в зеркало. «Не побриться ли?» – мелькнула мысль. Но это уже был явный перебор. Не на свиданье ведь торопишься…
Вернувшись в кабинет, Семен Орестович решительно надел плащ и застегнул пряжку – плащ сидел, как влитой. Он хотел посмотреться в зеркало, но вдруг заметил свое отражение в темнеющих стеклах окна. Необычное чувство охватило Семена Орестовича. Описать его он бы не смог, – сперва стоило проанализировать. Но эйфория мешала мысли.
Темный силуэт со смутно различимыми чертами в оконном стекле напомнил Семену статую Октавиана Августа с Капитолия. Он поднял руку в похожем жесте, набрал воздуху, произнес с выражением: «Римляне! Сограждане! Друзья!» – и неважно, что цитировал Семен Орестович, наверное, вовсе не первого императора, а его непримиримого врага Цицерона, да и обращался совсем не к свободным гражданам великого города, а к кладбищенским камням… Потом он плавно повел рукой в направлении самого большого памятника, который был виден из окна. Того самого, из цельного мрамора, со стихотворной эпитафией: «Как много взяла моего ты с собою, как много навеки оставила мне своего».
На глазах изумленного Семена памятник – коричневый обелиск – со скрипом вылез из земли и рухнул плашмя. А самого Семена внезапно подбросило в воздух, ударило о стену, а потом он оказался на полу в весьма неудобной и болезненной позе.
И почему-то – без плаща. Крылатка лежала на диване и даже была свернутой. Спина – там, где лопатки, – немилосердно горела, словно он весь день пролежал на пляже под жгучим солнцем.
…Плащ был немедленно упакован в ту же замшу и надежно упрятан под диваном, на котором хозяин не спал.
Предчувствия не обманули Семена Орестовича. Крылатка была Силой. Силой не злой и не доброй – неприрученной.
«Ну ладно, памятник… – подумал Семен Орестович. – Ну, взмыл – и упал. А ну как полезут из земли скелеты?» Он в это, в общем-то, не верил, но – вдруг?..
После этого случая Семен Орестович впервые со своего появления в Куличе появился в книжном магазине. Искал он литературу особого рода, а потом зашел еще и на развал у рынка – там таких книг было куда больше.
Домой он вернулся со стопкой книг.
Плащ покоился в укромном уголке, а Семен Орестович лежал на полу, на старой медвежьей шкуре, и читал разнообразную белиберду. Во всяком случае, так он относился к книгам такого разбора раньше. Сейчас… Семен Орестович не то чтобы отказался от убеждений, но в душу закралось сомнение.