Кысь — страница 13 из 46

— А вот новинка, а вот кому новинка! «Вечный зов», агромаднейший роман!..

— А вот кому «Основы дифференциального исчисления», пупулярнейшая брошюра, агромаднейший интерес!..

А другой и руки ко рту ковшом приставит, чтоб громче слыхать было, зычным голосом выкликает:

— «Коза-дереза», последний экземпляр! Увлекательная эпопея! Последний, повторяю, экземпляр!

А это он нарочно, это он врет, у него под прилавком еще дюжина схоронена. А это он так голубчиков завлекает, чтоб толпой набежали: а ну-к, и впрямь последний, так чтоб не упустить. А ежели кому страсть как охота книжицу сторговать, дак он и приплатит. Дескать: ой, что, все вышли? А мурза, будто нехотя:

— Ну… есть одна… для себя отложил… не знаю…

А голубчик:

— Может, уступишь? Я пару мышек накину… А?

А мурза:

— Не знаю… Сам читать хотел… Ну разве если пять накинешь…

— Пять? Побойся Бога-то! У меня мышь жирная, за полторы идет!

— Ну, покажи… — так и сторгуются, а все мурзе навар.

Оттого-то у них и рыло толще, и изба выше.

А у Бенедикта рыло так себе, на ощупь небольшое, и изба махонькая.

«И» десятеричное

Всю ночь Бенедикт ловил мышей.

Легко сказать: ловил. Дело это не простое, и, как и всякое дело, разумения требует. Оно только кажется, что вот, мол, — ты, и вот — мышь, так хватай ее. Не-е-е-е-ет.

Ловил он, конечно, удавочкой. Но! — ежели в подполе пусто, ежели мышь перебежала к кому побогаче, то тряси удавочкой, не тряси, — ничего не натрясешь. Мышь прикармливать нужно. Стало быть, все должно быть продумано загодя.

Вот двадцатого числа получка была. Пятьдесят бляшек. Так. Налог с их — тринадцать процентов. Значит, шесть с половиной бляшек налогу. Вот с утра спозаранку голубчики в очередь в Выплатную Избу встали. Еще и заря не всходила, темень зимой-то — хоть глаз выколи.

А бывает. Идет голубчик наощупь, в темноте-то, за получкой, — ан и в яму свалится, а не то сучком глаз выколет, а то поскользнется и ногу переломит, а то и заблудится, забредет в чужую слободу, а там его собаки злые порвут; упадет, да и замерзнет насмерть в сугробе-то. Все может быть.

Но вот допустим, слава те, Господи, добрались. Хорошо. Встали в очередь. Кто первый добрел, — тот в калидоре, али сказать, в сенях расположился. А уж кто в конце, — на улице стоит, на морозе перетаптывается. Вот так стоят, переругиваются али разговоры беседуют, гадают, приедет ли выплатной мурза, али опять упился накануне-то, ввечеру-то, браги, али квасу, али сусла конопляного. А то шутки шутят: ежели кого из тех, что в сенях, от тепла разморило, дак он на полу и прикорнул, — возьмут такого сонного осторожненько под микитки да и отнесут в самый конец очереди. Как проснется такой голубчик — ни хрена не понимает, что, куда, да зачем он тут. Рвется где раньше стоял, али лежал, а все ему: «Куды без очереди прешь? Стой в конце!» А он: «Да я ж первый был!» А мы: «Ничего не знаем!» Ну, крики-драки, увечья всякие.

Так времечко и идет, заря розовая, мглистая на небо всходит, темноту раздвигает. Утренняя звезда Чигирь блестит красотой несказанной, как огнец в вышине. Мороз еще крепче кажется. Искры на снегу искрятся.

Вот ждем мурзу, еще приедет ли? Чуть где в улочках снег пылит, сани мелькнули, — кричат: «Едет!», «Не едет!», «Точно он, его шапку видать!» — и разное такое. Волнение большое.

Коли до вечера не приедет, — так и разойдемся, а коли изволил глаза продрать, — ну, быть голубчику с получкой.

Вот стоишь-стоишь, — глядь, и достоялся до выплатного окошечка. Твое счастье, нагибайся. А почему нагибайся: потому как оно в аккурат на уровне пупа проверчено, узенькое такое. А это оттого, что мурза по ту сторону на тубарете сидит, оно ему и удобно. А еще затем придумано, чтоб нам в пояс ему кланяться, смирение выказывать, чтоб покорность в организме была. Ведь ежели во весь рост стоишь, бляшки пересчитываешь, дак мало ли что в голову вступит. Дескать, а что так мало-то, или: а чего они рваные, или: да все ли он мне выдал, не зажал ли пригоршню, ирод проклятый; и другое своеволие. А когда в пояс согнешься, да голову набок вывернешь, чтоб видать сподручнее, что дают, да руку-то в окошечко далеко-о-о-о-о просунешь, — а оно ж глубокое, — да пальцы-то растопыришь, чтоб бляшки ухватить, аж плечо заломит, — вот тогда и чувствуешь, что такое есть государственная служба, ея же и сила, и слава, и власть земная, во веки веков, аминь.

Вот, если опять повезло, бляшки и ухватишь. Кто короткорукий, конешно, али хвор в суставе, тот всех денег нипочем не ухватит, а разве часть. Про таких и говорится народная мудрость: руки, мол, коротки. Да и голубчики сзади напирают, торопят, толкают, на спину тебе ложатся, в ухо дышат. Трудности. Ну, Бенедикту силушки не занимать, молодой, — он и отобьется, и бляшки крепко в кулак зажмет, и руку назад из окошка благополучно выпростает, разве костяшки обдерет чуток, ну да это пустяки, дело житейское. Компресс теплый на ночь поставить, руку обмотать, кровь-то, может, и свернется. А к следующей получке, глядишь, кожа новая и нарастет.

Бляшки у государства вырвал, — теперь в другую очередь вставай, налог платить. Это так говорится: вставай, а по собственной воле кто ж встанет? Тут уж, конешно, стража с бердышами, гонит голубчиков по калидору в другую палату, на первый-второй рассчитайсь, цепи каменные со всех сторон путь загораживают: все как положено.

А так все то же, только мурза в окошке сидит не выплатной, а налоговый, да и окошко широкое, просторное, — сани проехать могут.

Тут дело быстрее идет, — почитай, за четыре часа обернуться можно. Шесть с половиной бляшек мурзе отсчитай и отдай. Но бляшку пополам не порвешь, верно? Кому она, рваная, нужна, верно? Стало быть, отдай семь. К концу дня у мурзы энтих денег лишних — великие тыщи. Вот он их себе возьмет, кушанья какого купит, али ярус к терему пристроит, али балкон, а то шубу спроворит, а не то сани новые.

На то он и мурза.

А в которых людях государственного разумения нету, а одни пустые измышления, вот как Никита Иваныч, к примеру, — дак те говорят: а почему, дескать, нельзя, чтоб один и тот же мурза сам деньги платил, сам и налог удерживал? Что, мол, быстрее было бы.

Эвона, дурачье! Право, обхохочесси слушать! Почему? — да потому что выплатной мурза — он мурза выплатной, а налоги берет — это ж мурза налоговый! Ну? Как же это один мурза тебе и давать будет и отбирать? Ну? Зачем же он тогда вообще на работу приедет, с эдакими деньжищами? Запрется дома, да и давай есть-пить, а то в сани сядет — и на охоту завалится, и поминай как звали, верно?

А и всякий бы так сделал.

Да ежели б налоговый мурза в избе не сидел, денег не отбирал, разве ж выплатной-то когда нос-то на улицу б высунул? Да он, пьянь такая, и не вспомнил бы, что уж двадцатое число, получка; али, к примеру, пятое, аванс!

Его ж, небось, налоговый с вечера терзает: где бляшки? Не разорил ли казну? Нет ли какого урона моему интересу? Накрепко ли в туеса увязаны, мышь не погрызла ли? — а и это бывает, тогда и получку не дадут. Скажут: «Пропало незнамо куда, ждите другого раза». — Ждем.

Но вот, допустим, все обошлося, получка получена, бляшки в кулаке. На эти бляшки, али, как другие говорят, «рваные», али «кровные», али еще «рубляшки», — ничегошеньки, конешно, не купишь. Кабы их много было — тогда да. Тогда купишь. А так нет. Пообедать разве.

Мышь, — она другое дело, ее — вон, всюду полно, каждый день она свежая, наловил, ежели время есть, — и меняй ты себе на здоровье, да ради Господа, — кто тебе слово скажет? Конечно, и с мыши в казну налог идет, али сказать, ясак, — домовой, подушный, печной, всех не пересчитать, но это ж совсем другое дело.

Стало быть, бляшки у Бенедикта в кулаке, пол-дела сделано. Теперь разумение такое: на эти бляшки покупать в Столовой Избе обед, а только хлеб нипочем не есть, приберегать, домой носить, и тем хлебом мышей прикармливать. Каждый день им по куску крошить, — набежит их, сердешных, видимо-невидимо.

И на этот раз так все счастливо и вышло, как и задумывалось! Все сошлося! Всю-то ноченьку Бенедикт мышей ловил, и к утру у него на веревочке, вот не соврать, двести семьдесят две штучки барахталось, толстоморденькие, серенькие, шкурка шелковая! Ну, может, не двести семьдесят две, а сто пятьдесят шесть. Много! Сбился, считаючи. А почему удача такая, — а потому что все продумано было загодя, все было промыслено грамотненько, тщательно.

Ахти мне! — красота ума человеческого, кто б ее воспел? Кто бы взялся песню сложить, громкую, счастливую, да с руладами, да переливами, да чтоб выйти на бугор, али на холм какой, покрепше встать, расставя ноги, а руками-то размахнувши в стороны, да и топнуть! ножкой-то! — только чтоб не упасть, конешно, — топнуть, говорю, да и — эх! — да разлюли мои-люли, эх! — дак вы ж мои люли! Зеленеет травка-муравка, да эх! — да травка-муравка! Ах! — зеленая травка; эх! — зеленая травка!

Не так, пожалуй, но что-нибудь такое, разудалое, радостное, чтобы напев сам из грудей рвался, чтоб счастье в голове чувствовалось, чтоб оно, счастье, между ушей бултыхалося, как щи в котелке, чтоб в затылке щекотало. Чтоб на всю слободу, на весь мир разнеслося: слава уму-разуму человеческому, слава! Разумению, размышлению, промышлению, хитроумному расчислению — слава! Голове — слава! Да! Ура!

Ведь такой прорвы мышей, небось, у самого Федора Кузьмича, слава ему, отродясь не бывало, а уж он ли не мастак на них охотиться? Он ли не поэт, не гурман, не ценитель?

После полуночи сердце пирует,

Взяв на прикус серебристую мышь!

И вроде всю ноченьку не спал, а от радости сон как рукой сняло. Разве что поджилки эдак немного ослабли, и томность в спине. А так — ни в одном глазу! Теперь с эдаким богатством — на торжище.

Хорошо с утра на торжище! Лепота! Снег расчищен лопатами, притоптан, ажно пол. Если большой мороз, дак он, снег-то, весь синий, посверкивает. Понятно, голубчики набегут — заплюют, загадят, окурков набросают, а все равно лепота. Ежели к теплу, ежели подтает маленько, — словно как темные полыньи под ногами, а сугробы у забора осемши и почернемши, ноздреватые, с зубчатыми корками, весной пахнут.