Кысь — страница 21 из 46

— А не врешь ли ты нам, Бенедикт Карпов?

— А не вру.

— А отчего это у тебя, Бенедикт, имя собачье? А может, то не имя, а прозвище?.. А отчего бы это тебя собачьим именем прозвали? В чем твое Последствие?..

Вот где драма-то.

Да мало ли, да какое мне дело-то, что у других голубчиков тоже Последствия бывают: волос лишний, да сыпь, да шишки-волдыри! Волдыри — по воде пузыри, лопнут, — и нету их. Рожки да ушки, да петушиные гребешки тоже никого не красят, да мне-то что в том! Своя-то болячка — велик желвак, чужая болячка — почесуха! Да и нету в рожках да ушках секрету никакого, все на виду, люди и привыкши. Никто смеяться не будет: эй, чего у тебя рожки! — они тута всегда были, рожки-то, глаз и не видит. А хвостик — он вроде как секрет, — тайный такой, али сказать, интимный. Кабы он у всех был, хвостик, так оно бы и хорошо. А коли он у одного тебя, — это стыд.

Нет чтобы досталось какое роскошное Последствие, вот как Никите Иванычу выпало: огнем пыхать! Чисто, красиво, люди боятся, уважают. «Главный ты наш, — говорят, — Истопник, батюшка!» А про Бенедикта скажут: «Пес! Пес ты приблудный, подзаборный!» — вот как собакам всегда говорят, да и то сказать: какой же голубчик, завидев пса, не захочет ногами на него натопать, али пнуть, али палкой бросить, али ткнуть чем, али просто обматерить всего, да не то чтобы со злобы, — нет, злобу для людей приберечь надо, — а как бы с презрением.

А Никита Иваныч «Рассуждает: ну что ж, с другой стороны, хвост свойствен приматам; в глубоком прошлом, когда еще люди не вышли из животного состояния, хвост был нормальным явлением и никого не удивлял; очевидно, он начал исчезать, когда человек взял в руки палку-копалку; теперь же это атавизм; но что меня беспокоит, так это внезапный возврат именно этого специфического органа. К чему бы это. Все ж таки у нас неолит, а не какое-нибудь дикое общество; к чему бы это».

А Бенедикт ему со слезой: «Вам-то хорошо рассуждать, слова всякие говорить, Никита Иваныч! Вот вы хотите прошлое восстанавливать, столбы ставить, пушкина из дерева резать, а что у меня это прошлое на заднице болтается, а мне жениться надо, дак вам это нипочем! А и все вы, видать, Прежние, такие: “восстановим светлое прошлое во всем его объеме”, дак вот вам и весь объем! Нате! А как вы есть такие ревнители прошлых лет, дак отчего бы вам с хвостами не разгуливать, а мне лишнего не надобно! Я жить хочу!»

А Никита Иваныч: «Согласен, юноша, слышу речь не мальчика, но мужа. Но только ведь и я о чем: чаю возрождения духовного! Пора бы уж! Чаю братства, любви, красоты. Справедливости. Уважения друг к другу. Возвышенных устремлений. Желаю, чтоб место мордобоя и разбоя заступил разумный, честный труд, рука об руку. Чтобы в душе загорелся огонь любви к ближнему».

А Бенедикт: «Ага, сейчас. У вас-то огонь, вам-то рассуждать сподручно. Всякий вам кланяется, в ножки валится, небось сурпризы в туесах носит: блины али вермишель! А ежели что не по-вашему, — пыхнули да и подожгли лютого ворога, можно сказать, испепелили! А нам-то, простым-то, как жить?»

А Никита Иваныч: «Нет, подожди, юноша, подожди, ты меня опять не понял. Никого я поджигать не собираюсь, помогаю по мере возможности. Конечно, Последствие у меня своеобразное, удобное, прикурить — всегда пожалуйста. Но ведь я тоже, может быть, не вечен, — вот и Анна Петровна отошла в мир лучший, идеже нет ни печали ни воздыхания. Пора бы вам, любезные мои, перестать надеяться на дядю и немножечко, — ну немножечко, — проявить инициативы. Пора самим добывать огонь!»

А Бенедикт: «Да ей-Богу, Никита Иваныч, вы что, дурной, что ли? Да где ж мы огонь возьмем? Это ж тайна! Это ж нельзя знать! Откуда он берется? Вот разве у кого изба загорится, — это да, это все сбегутся и давай себе в горшки угольков набирать. Тогда конешно. А ежели по всему городу печи погаснут? А?! Жди грозы-молоньи? Мы ж все помрем дожидаючись!»

А Никита Иваныч: «А трением, юноша, трением. Попробуйте, а я бы и рад, да стар уже. Не могу».

А Бенедикт: «Ай да ну вас, Никита Иваныч. Старый, а похабничаете. Ну вас совсем».


— Портрета его, — сказал Никита Иваныч, — у меня, к сожалению, нету, о чем вечная моя печаль и терзание. Не уберег. Что спасем из горящего дома? Что унесем с собой на необитаемый остров? — вечный вопрос! А ведь долго когда-то препирались всуе на летних верандах, на зимних кухнях, а то со случайными попутчиками на междугородных поездах! Какие три книги самые ценные в мире? Какие дороже всего сердцу? Вот ты, юноша, что бы вынес из горящего дома?

Бенедикт крепко, честно подумал. Изба представилась. Как войдешь, — на правую, значит, руку, — стол с тубаретом. Стол эдак к окну придвинут, чтоб светлее; на столе, понятное дело, свеча, ну а уж у стола — тубарет. Одна ножка у него подгнила, а подправить — руки не доходят. Потом там дальше вдоль стены — еще стуло. Раньше на нем матушка сидела, а теперь никто не сидит, а Бенедикт на него другой раз зипун вешает али одежу бросает. Так, а больше там ничего нету. От того угла, стало быть, другая стена отходит, и там уж лежанка. На лежанке, известно, тряпье. Над лежанкой, на стене, полка приколочена, на полке книги стоят, ежели воры не украли. Под лежанкой, как у всех — короб для дряни всякой, для нужного мусора, который выбросить жалко, для инструмента, — гвозди там, другое что. В изголовьи лежанки — опять угол. На третьей стене-то, это которая как взойдешь, напротив тебя будет, — печь. Ну что печь! Она и есть печь. Все про нее понятно. Споверху на ней тоже лежанка, кто тепло любит, спонизу в ней еду варят. Заглушки, засовки, загашнички, заслонки, воротильнички, потайные схоронилища — все на печи. Вся она вокруг себя веревками обмотана: сушить что, али так, для красоты развесить. И такая она, печь-то, широкая, такая, сказать, толстозадая, что на четвертой стене и места, почитай, ни для чего не осталось: пара крючков, — шапку вешать, да полотенце, да и все тут. Ну и дверь в чулан, конечно, где ржавь храним, грибыши сушеные.

Что бы вынести, если, не дай Бог, пожар? Ржавь? — да ну ее! — всегда новой набрать можно. Миску новую? — тоже выдолбить можно. Стуло жалко немного, стуло еще давнишнее.

— Я бы стуло вынес, — сказал Бенедикт.

— Да?! — изумился Никита Иваныч. — Почему?!

— Матушкино.

— Ах, ну это понятно. Сентиментальная ценность. Ну а книги? Книги тебе не дороги?

— Книжицы, Никита Иваныч, я прямо вот как обожаю, да что в том? Ежели надо, я всегда заново перекатаю. А то на мышей сменяю. Да и потом, Никита Иваныч, ведь если пожар, не приведи Господь, — они ж первые загорятся. Пых! — и нетути. Это же дрянь, береста, матерьял пустой.

— Но слово, начертанное в них, тверже меди и долговечней пирамид! А? Скажешь нет?

Никита Иваныч засмеялся и похлопал Бенедикта по спине, будто откашляться помогал.

— Ведь и ты, юноша, причастен! Причастен! — даром, что раззява, невежда, духовный неандерталец, депрессивный кроманьон! А и в тебе провижу искру человечности, провижу! Кое-какие надежды на тебя имею! Умишко у тебя какой-никакой теплится, — продолжал оскорблять Никита Иваныч, — душа не без порывов, н-да… «Суждены вам благие поры-ы-ы-вы, но свершить нич-ч-ч-че-го не дано!» — пропел Никита Иваныч омерзительным голосом, как козляк проблеял. — Ну а мы с тобой вот и свершим что-нибудь симпатичное, душепользительное… Есть в тебе, пожалуй, какой-то артистизм…

— Никита Иваныч! — обиделся Бенедикт. — Да что же вы все слова какие!.. Лучше бы сразу ногой пнули, ей-Богу, что же вы обзываетесь!..

— Да, так вот, — рассуждал старик, — портрета его у меня нету, но я тобой поруковожу. Росточка он был небольшого.

— А вы сказали: гигант, — Бенедикт утер нос рукавом.

— Гигант духа. Вознесся выше он главою непокорной…

— …александрийского столпа. Знаю, переписывал. Дак мы ж не знаем, Никита Иваныч, сколько в том столпе аршин.

— Неважно, неважно! Вот из этого бревна, — другого, извини, нету, — вот из этого бревна мы его и извлечем. Мне, главное, голову склоненную и руку. Вот так, — изобразил Истопник. — На меня смотри. Голову режь курчавую, нос прямой, лицо задумчивое.

— Борода длинная?

— Без бороды.

— Совсем?!

— Сбоку вот эдак — бакенбарды.

— Как у Пахома?

— Ты что! Раз в пятьдесят поменьше. Значит так: голова, шея, плечи, и руку, руку главное. Понял? — локоть согни.

Бенедикт постучал валенком по бревну. Звенит; древесина хорошая, легкая. Но плотная. И сухая. Хороший матерьял.

— Дубельт? — спросил Бенедикт.

— Кто?!?!

Старик заругался, заплевался брызгами, глазенки засверкали; чего взбеленился — не пояснил. Красный стал, надулся как свеклец:

— Пушкин это! Пушкин! Будущий!..

Вот кто после этого кроманьон? Кто не ВРАСТЕНИК-то? Почему и дела с ними никакого не сделаешь, с Прежними: кричат не вовремя, ругаются ненашими словами, дергают тебя не знам с чего, вечно недовольны: ни шутки хорошей не понимают, ни пляски, ни игр наших, никакого выражения народного, душевного, все-то у них: «О-о! Ужас!» — когда никакого ужаса.

Ужас, это как? — это когда Красные Сани скачут, тьфу, тьфу, тьфу, нет, нет, нет; не меня, не меня; али когда про кысь подумаешь, вот это ужас. Потому что тогда ты — один. Совсем один, без никого. И на тебя — надвигается… Нет! — и думать не хочу… А какой же ужас, когда хороводы водим да в поскакалочку, к примеру, играем?

А игра хорошая. Вот гостей созовешь, перво-наперво все в избе приберешь. Локтем со стола объедки на пол сгребешь: эй, мышь, набегай! Мусор, что в доме набрался, под лежанку, конечно, валенком затолкаешь, чем-нибудь там загородишь, чтоб не торчало. Тряпье на лежанке разгладишь: простынь там, одеялко расправишь гладенько. Если простынь уж очень грязная, так и постираешь. А нет — и так сойдет. Ежели где завалялся подзор вышитый, али полог, — обтряхнешь, вдоль печи красивенько приладишь, будто всегда так и было. Свечки зажжешь, всюду налепишь, не пожалеешь, чтоб светло и празднично. Закусок, жаркого наваришь-нажаришь, все на столе рядками порасставишь. Браги жбан на стол выставишь, еще другие жбаны в холодке, в чулане наготове держишь. Но и гости тоже принесут, с пустыми руками кто же в дом завалится? михрютка разве какой, худозвонище, писяк звезданутый. Беспременно надо в дом подношеньице… Вот соберутся, чистые, намытые-начесанные, одежа свежая, если у кого нашлась. Шутки, смех. Спервоначалу за стол. Лепота на столе! Мыши печеные, мыши отварные, мыши под соусом. Хвостики мышиные маринованные, икра из глазок. Потрошки квашеные тоже с квасом хорошо идут. Лепешки постные из хлебеды. Грибыши по сезону. Кто побогаче — блины. Кто совсем в достатке живет — ватрушка. Вот сели, благословясь, браги налили, хватанули по первой, — понеслось… Тут же сразу по второй. Вот в голову стукнуло, забирать стало. Хорошо! Если ржавь хорошая, забористая, так и не заметишь, что еды-то мало. Наелись, отвалились, — по третьей-четвертой, — это уж и забыли когда было, на десятую переваливаем. Курим, смеемся. Сплетни сплетничаем, чего с кем было друг другу рассказываем, врем. Если бабы в гостях — с бабами заигрываем: щиплем там, руками хватаем, интересуемся. Песню с притопом хором грянем: