— Трудностев семейных не боитесь? Хозяйство вести — не бородой трясти.
— Не боюсь. Я на всякое дело сподручный.
— На всякое?
— Ага.
Тут под столом чего-то прошуршало. Мышь, должно быть.
— Ну а ежели дело очень сурьезное?
— Готов. Пожалуйста.
— О как.
Тут за столом вроде бы опять чуток светлее стало. Бенедикт себя пересилил, глаза поднял, посмотрел, — а у тестя в глазах, точно, чего-то светится. Как если б огнец через себя огонь пропускал. И в горнице, — вечер уже смеркаться начал, — от этих глаз лучи исходят. Вот как от лучины, если на нее через кулак смотреть: кульком кулак свернуть и смотреть. Как дорожка лунная. Смотрит тесть в свою тарелку, а все, что в ней наложено, и в сумерках видать. Смотрит на стол, — и как огнем шарит, освещает. На Бенедикта посмотрел, — еще больше свету подпустил, так что Бенедикт отморгнулся и головой дернул.
А Оленька тестю:
— Папенька, контролируйте себя.
Бенедикт покосился вбок, — такие же лучи теща пускает. И Оленька. Но послабже.
И опять под столом прошуршало. И хвостик у него забился пуще прежнего.
— Вы себе побольше накладывайте, — говорит теща. — У нас вся семья очень много кушает.
— Стариннейшего роду, из французов, — подтвердил тесть.
— Вермишельки еще возьмите.
— Благодарствуйте.
— Но а мыслей у вас каких неподходящих не водится? — опять тесть.
— Каких мыслей?
— Всяких мыслей неподходящих, — своеволия, али злоумышления какого…
— Никаких таких мыслей у меня не водится, — испугался Бенедикт.
— Ну а насчет душегубства как?
— Какого душегубства?..
— Мало ли… А не думается ли: вот женюсь, да тестя с тещей изведу, да сам себе все их добро и заберу?..
— Вы что?..
— Нет?.. А не думается ли: вот бы их загубить, а самому на их место засесть, да день-деньской яства кушать?..
— Да что же вы это такое говорите?.. Да с чего?.. Кудеяр Кудеярыч?! Да я…
— Папенька, — Оленька опять голосок подала, — контролируйте себя.
А под столом опять что-то заскреблось, — ну просто вот совсем рядом. Бенедикт не выдержал, локтем кусок хлеба нарочно со стола спихнул, и нагнулся, будто поднять. А под столом — ноги тестя в лаптях. А сквозь те лапти — когти, длинные такие, серые, острые. И теми когтями он пол под лавкой скребет, и уже наскреб целую горку, — лежит как все равно волосы, али солома какая кудрявая, светлая. Посмотрел — и у тещи когти. И у Оленьки. У Оленьки поменьше будут. Кучка под ней поменьше наскребана.
Бенедикт ничего не сказал, — чего тут скажешь? Взял и оторвал себе еще козляка кусок. И хвощей цопнул — много. Очень много.
— Но а скажите, — тесть продолжал, — а не приходят ли такие мысли: дескать, не так живем, неправильно жизнь наша устроена?..
— Нет, не приходят.
— А не приходят ли мысли: найти виноватого, да и удавить его, али в бочку головой?
— Не приходят.
— А то хребтину переломить, али с башни оземь сбросить?..
— Нет, нет!
— А что это так стучит-то? — Теща голос подала. — Вроде стук какой?..
Бенедикт быстро под себя руку сунул и хвостик зажал.
— А не приходят ли мысли: дескать, мурзы во всем виною, а сковырнуть их?..
— Нет!
— А Самого-то Набольшего Мурзу никогда сковырнуть не замышлялось?..
— Нет! Нет! Не понимаю вашего разговору!
— Как же не понимать?.. Самого-то Набольшего Мурзу, говорю, Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть мечтаний не было?..
— Кудеяр Кудеярыч!..
— Контролируйте себя, папенька…
— Ну хорошо… А вот чего покажу…
Тесть из-за стола встал, в другую горенку сходил, и — книгу выносит. Старопечатную. Бенедикт обе руки под себя заложил и крепко там держал.
— Чего покажу… Это видел?
— Никогда!
— А что это, знаешь?
— Нет!
— А если подумать?
— Ничего не знаю, ничего не видел. Не слыхал. Не понимаю, не хочу, не мечтал.
Тесть книгу на коленях разложил, свет на нее пустил и страницы переворачивает.
— Хочешь такую?.. Подарить тебе?.. Хорошая!..
— Ничего не хочу!
— А жениться?..
Жениться!.. Бенедикт чуть не забыл, — от страха, тоски, непробудного позора, зажатого в кулачках под туловом, — что ему жениться надо. Жениться! — как ему и в голову-то это дело прийти могло! Вознесся, дубина, пес приблудный! Мало ему было Марфушки, Капитолинки, Верки Кривой, Глашки-Кудлашки да и других многих! Ишь, на какую девушку размахнулся: глазки долу, личико белое, коса в пять аршин, подбородок с ямочкой, на ногах когти! Бежать! Право, бежать, — котомку за плечо да и бежать, на восход ли, на юг ли, без оглядки, до самого до Море-окияна, до синего простора, до белых песков!
А Оленька глаза подняла, да свет-то глазами пустила, красноватый такой, слабенький, словно ложный огнец на темном стволе повернулся, да бровки-то возвела под самую ленту, да усмехнулась красным ротиком, да блузу белую свою на грудях оправила, да плечиком повела:
— Экий вы, папенька, шалун неуемный. Все уж промеж нами сговорено. Обнимайте зятя.
— Так… Сговорено. За папенькиной спиной сговорилися… Папенька день-деньской трудится, рук не покладает… Все хочет как лучше… Всех насквозь вижу! — крикнул вдруг тесть.
— Право, папенька… Не вы один такой…
— Не нашей он породы! — крикнул тесть.
— Папенька, вы не на службе!
— А что за служба такая? — прошептал Бенедикт.
— Как что за служба? — удивилась теща. — Ужли не знаете? Кудеяр Кудеярыч у нас — Главный Санитар.
Покой
На работу Бенедикт ходить бросил. А зачем? Все равно пропадать. На его счастье, тут и лето настало, писцам отпуск вышел. А не то забрали бы его на дорожные работы, как Праздношатающегося. Пора уж было репу сажать, да тоска навалилась такая, что никакого прежнего к репе настроения у него не было. Сходил в дальнюю слободу, купил у голубчиков гонобобелю. Нюхал. Не сильно полегчало. На лежанке лежал. Плакал.
К Никите Иванычу ходил, пушкина из бревна помаленечку резал. Головка у идола уже круглилась, большая, как котел. Унылая. Нос на грудь свесился. Локоть торчал, как просили.
— Никита Иваныч. Как вы сказали, хвост-то этот называть?
— Атавизм.
— А какой еще атавизм бывает?
— М-м-м… Женщины волосатые.
— А когти?
— Не слыхал. Нет, наверно.
К Марфушке думал сходить. Передумал. Шутить скучно было, а в воплях ее да оладьях не было уж того интересу.
Сходил к дому, где Варвара Лукинишна жила. Посмотрел через забор. Белье на веревках висит. Во дворе желтунчики выросли. Не зашел.
Ржави выпил бочки три, хотел забыться. Так и ржавь в голову не взошла, зря живот надул. Уши — да, уши как бы слегка оглохли, это да. Взор тоже помутился. Но в голове ясность невозможная, али сказать, простор, и в просторе — пусто. Степь.
Хотел котомку собрать, — и на юг. Палицу вырезать большую, — от чеченцев отбиваться, — и к морю. А какое то море — кто знает. Кто как хочет, так его себе и представляет. Пешего ходу, говорят, три года. А Бенедикту так представлялось: выходит он на высокую гору, а с нее окрест далеко видать. Смотрит вниз, — а там море: вода большая, теплая, синяя, и вся плещет, вся-то она играет да плещет! А волна по ней бежит мелкая да кудрявая, с белым завитком. А по морю тому все острова, острова, — как шапки островерхие. Да все зеленые, да той зеленью аж кипят. А по зелени — сады цветные, невиданные. А в тех садах растет дерево Сирень, про которое матушка сказывала. А цветки у той Сирени как кипень синяя, колокольцами, до земли свисают, на ветру полощутся. А на самом на верху, на макушке у тех островов — города. Стены белые, каменные, опояской. А в стенах ворота, а за воротами дорога мощеная. А по дороге на гору пройтить, — и будет терем, а в тереме — лежанка золотая. На той лежанке — девушка, косу расплетает, один волос золотой, другой серебряный, один золотой, другой серебряный… А на ногах у ней когти… Вот она когтем-то зацепит… когтем-то…
…А то хотел на восход. Идешь, идешь… травы все выше да светлее. Солнце всходит, да сквозь них светом своим просвечивает… Идешь себе, ручейки малые перескакиваешь, речки вброд переходишь. А лес все путаней, как тканое полотно, а жуки так и вьются, так и жужжат. А в лесу поляна, а на поляне цветок тульпан, — красным ковром всю поляну укрыл, так что и земли не видать. А на ветвях-то хвост белый, резной, как сеть кружевная, то сойдется, то опять распустится. А поверх него того хвоста хозяйка, — Княжья Птица Паулин, глазами смотрит, сама на себя любуется. А рот красный, как тульпан. А говорит она ему: «Здравствуй, Бенедикт, сокол ясный, проведать меня пришел?.. А нет от меня вреда никакого, а ты это знаешь… Иди сюда, Бенедикт, целовать меня будем…»
…Не пошел ни на юг ни на восход. Вроде и ясность в голове, а вроде и тупость какая. Собрал котомку, а потом опять разобрал, смотрит: чего я туда наложил-то? Ножик каменный, которым пушкина резал. Другой ножик. Долото. Гвоздей зачем-то взял деревянных. Зачем ему на юге гвозди? Вынул. Штаны запасные, еще крепкие, почти без заплат… Миску, ложицу уложил. Вынул. Что из них есть-то? Как еду варить? Без огня?
Никуда без огня не уйдешь.
Вот бы Никиту Иваныча с собой взять… Шли бы вдвоем, беседы беседовали. Ночью — костерок. Рыбки наловить, если не ядовитая, — супчик сварить…
А только далеко не уйдешь. Хватятся его. Как у кого печь погаснет, сразу хватятся. Забегают: Никита Иваныч!.. Подать сюды Никиту Иваныча!.. Да и Бенедикта хватятся. Догонят, по шеям накладут, белы руки за спину заломят: пожалуйте жениться! Жениться, жениться!..
А то, может, и правда: жениться? Ну что когти? — когти постричь можно. Можно постричь… Не в том дело… Человек — он не без изъяну. У того хвост, у того рога, у того гребень петушиный, чешуя, жабры… Морда овечья, да душа человечья. А только не так он хотел… Думал по саду-огороду гулять, цветки колокольчики вместе нюхать. Завести разговор какой сурьезный, про жизнь, али про природу, чего в ней видать… Стихи припомнить какие…