Кысь — страница 25 из 46

А в клетях и плетенках все свиристит, кулдычет, перепархивает, что твой лес. И там вон на веточке соловьяток дюжина, как мышки. И там, глядь, синее перо мелькнуло. И в дальней клети тоже дерево голое, объеденное, без коры, и с того дерева сук торчит, голый тож, и на суку чего-то висит, белое, мятое, дырчатое, как ветхая простынь.

— У меня всего запасено… То-то, зятек! Летом ли, зимой — полная чаша. Пойдем, амбары покажу.

Показал амбары, где хлебеда хранится, садки рыбные показал, огороды. Хозяйство крепкое, — не то слово. Бенедикт и не думал, что такое богатство на свете водится. Теперь, стало быть, и он добру этому вроде как хозяин?! Хорошо!

Право, хорошо оно обернулося, грех жаловаться. Еще боялся чего-то… Чего боялся? Ничего такого уж страшного. Семейство дружное, за стол вместе садятся. Стол каждый раз от стены до стены яствами уставлен, а все до крошки съедают, Бенедикту за ними не угнаться.

Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч высказал, лидирует. За ней тесть, опосля — Оленька, ну а уж Бенедикт в хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.

А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, — как горох. После — черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: — Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! — тогда уж черед мясу. После мяса — блины: сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть, и — Господи, благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после — сыр и фрукты.

Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.

— Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?

Смеялися над ним.

— Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь объясняли?

Ведь какие вредные французы эти: поешь сыру, — тут тебя и выворотит, и прощай обед. Хоть сначала начинай. А крыжовник этот, фрукт кислый, страшный, волосатый, и того хуже. Грызешь, плачешь: козляком себя чувствуешь.

Это обед. Но окромя обеда тоже перекусываем: завтрак, второй завтрак, полдник, ужин, — обязательно. И на ночь с собой миску с едой дадут: а ну как ночью встанешь, по нужде, али как, — а от голода кишки сведет? Боже упаси.

Поел — отдыхать. На лежанке лежать. Дремать. У печки.

А то в сани сядем: осень, подморозило, так оно и хорошо. Вот с утра, глаза продрамши, с окна пузырь отведешь, глянешь: что природа-то? К зиме, никак? Воздух такой свежий, холодный, небо в белой мути. Первые снежинки, белые, большие, зубчатые, наземь падают. Сначала медленно, помаленьку, али сказать, штучно: пересчитать можно. Потом больше, больше, — вот уже сгустилось в воздухе: сначала забора не видать, потом построек ближних, а там разойдется, — и вообще ничего не увидишь, только сеть белая перед глазами пляшет. А в горнице чисто, тепло; печь потрескивает да гудит, лежанка широкая да мягкая, на лежанке Оленька развалилась, разленилась, из-под одеяла вылезать не хочет.

— Поди сюды, Бенедикт, любиться будем…

Окно опять завесишь, да и прыг к Оленьке под одеяло. Налюбившись, выползешь к столу, позавтракаешь, — и в сани. Сани тоже широкие, мягкие: шкурами устланы да подушками с курьим пером. А холопы еще шкуры несут: вроде как одеяла сверху. Обтыкают тебя шкурами со всех сторон, — лежишь, как в кровати. Теща бежит к тебе, миску с пирожками тащит:

— Ну-к, проголодаешься в дороге, не дай Бог.

Перерожденец валенками потопывает, ворчит.

— Погода… В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит…

На что намекает, сволочь?

— Давай, Терентий, не рассуждай. Езжай. Кататься желаю.

— Давно ли пешком ходил, шеф?

— Как ты смеешь! А ну, живо!

Вот порода подлая: все бы спорить, возражать, насвистывать. Ленивая тварь попалась, расслабленная: нет, чтоб мчаться вихрем, как Бенедикт любил, — нет, плетется нога за ногу, свистит, зубоскалит; а если девушка какая просеменит, — еще и комментарии себе позволяет:

— О, какой бабец объемистый!

Или:

— А ничего кадр!

Или Бенедикту:

— Может, подбросим этих?.. Эй, мочалки! Валитесь сюда!

Только народ пугает, скотина. И неуважение навлекает. А то вообще сядет посреди дороги и сидит.

— В чем дело, Тетеря?

— Кому Тетеря, а кому Терентий Петрович.

— Я тебе покажу «Петрович»! Давай двигай!.. Стой!.. Куда тебя несет?!..

— А мне в парк!..

И заржет, гадина.

Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? — горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый… Встанешь, пройдешься босиком, бесшумно… Пол в горнице теплый, — а это оттого, что спим на втором ярусе, а под полом — трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо… Ну, Оленька сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но все равно — тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.

Сначала дико как-то было. Мышь шуршит — жизнь идет, а и в стихах так указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут — ничего. Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать. Нету — дак, наверное, всех выловили.

Да… хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди — разные, верно ведь? Теща, к примеру — с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о чем. Все только: «кушайте», да «кушайте». Понял, кушаю. Рот открыл, наложил еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: «почему плохо кушаете?» Опять рот открыл, еды наложил, — с полным ртом разговаривать несподручно, — проглотил, приноровился заговорить, а она:

— Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.

— Нет, все замечательно, я просто хотел…

— А замечательно, так и кушайте.

— Да я…

— Нашей едой брезгуете, что ли?

— Нет, я не…

— Может, вы к каким деликатесам привыкши, а от нашего нос воротите?

— Я…

— У нас, конечно, без разносолов, чем богаты, тем и рады, а если вы нашего не признаете…

— Но…

— Оленька! Что же он у тебя капризный какой… Уж если мою стряпню в рот не берет, я уж прям не знаю, чем его кормить!..

— Беня, не расстраивай маменьку, кушай…

— Да кушаю я, кушаю!

— Плохо, значит, кушаешь, — вот такие пререкания как пойдут, так все искусство, стихи там, али что, из головы и выскочат.

Тесть, — он немножко другой. Он поговорить даже очень любит. Он, можно сказать, все время говорить хочет, другой раз думаешь: может, помолчал бы маленечко. Он поучать любит, али вопросы задавать, вроде как проверяет. Откроет рот, подышит-подышит, и спрашивает. А у него запах изо рта нехороший, вроде бы как пованивает. И шею-то все словно бы вытягивает, — Бенедикт думал, ему ворот жмет, а нет: ворот у него расстегнут. Просто привычка такая. Вот наестся Бенедикт, сядет к окну посидеть, — тут и тесть рядком садится, разговоры разговаривает.

— Ну что, зять, мыслей каких не завелось?

— Каких мыслей?

— Мыслей всяких нехороших?

— Не завелось.

— А если подумать?

— И думать не могу. Объелся.

— Может, на злодейство тянет?

— Не тянет.

— А если подумать?

— Все равно не тянет.

— Может, смертоубийство какое задумал?

— Нет.

— А если подумать?

— Нет.

— А если по-честному?

— Да что вы, ей-Богу! Ну сказал же: нет!

— А начальство сковырнуть не мечтается?

— Слушайте, я спать пойду! Я не могу так!

— А если во сне мечты какие душегубные придут?..

Бенедикт встанет, к себе в горницу уйдет, дверью хлопнет и на лежанку бросится. А дверь тихо-тихо так отворяется: тесть голову просовывает.

Шепотом:

— А против мурзы злоумышление не пришло?

Бенедикт молчит.

— Против мурзы, говорю?..

Бенедикт ни гу-гу.

— А? Не пришло, спрашиваю?.. Зять?.. А, зять?.. Против мурзы, спрашиваю, не пришло ли…

— Нет! Нет! Закройте дверь! Я сплю! Не мешайте человеку, что такое, я спать хочу!

— Так как, пришло или нет?..

Вот так времечко и течет. Покушать, поспать, с родней полаяться. В санях покататься. В окошко посмотреть. Все ладно, хорошо, — лучше не бывает. Но чего-то как бы недостает. Будто что-то еще надо. Только забыл, что.

Первое время после свадьбы ничего не надо было. Недели так с две, ну три. Ну четыре. Пять, может. Пока привыкал, да осматривался, да то, да се. А потом — вот словно что-то было, ан — и нету.

Слово

Сперва Бенедикт думал, что ему мышиного шороха не хватает. Ведь мышь — это все. И поесть, и одежу из шкурок скроить, и в обмен на торжище чего хочешь за нее дадут. Вот как он тогда двести штук наловил, на новый год-то?

Душа пела, люди подпевали! Вспоминалось, как шел чуть ли не вприпляску, осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой! Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то! Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли. Старик ватрушек напек… Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли. Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него — аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые, — с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху — не творог, а не знам што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.

Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился: идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок искривляется. Вот идет он, идет, да дивится: что это дом все не кончается? А нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А что ему надо за той дверью — неведомо. Вот он одну дверь-то открыл, — а там изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. «Куда ты, Оленька, бревно тащишь, почему неприветлива?» А она усмехается так неприятно и говорит: «Какая же я Оленька, я не Оленька…» Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой кто-то…