О, город! О, ветер! О, снежные бури!
О, бездна разорванной в клочья лазури!
Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!..
…али желчь, и грусть, и горесть, и пустота глаза осушат, и тоже слов ищешь, а вот они:
Но разве мир не одинаков
В веках, и ныне, и всегда,
От каббалы халдейских знаков
До неба, где горит звезда?
Все та же мудрость, мудрость праха,
И в ней — все тот же наш двойник:
Тоски, бессилия и страха
Через века глядящий лик!
Бенедикт выбегал на галерею, смотрел с верхотуры на слободу, на городок, на горки его и низины, на тропы, протоптанные между заборами, на занесенные снегом улицы; дуло и шуршало снегом, с шорохом сыпалось с крыши за ворот. Стоял, вытянув шею, вертел головой туда-сюда, всматривался, смаргивал иней: у кого спрятано? У кого, — в тряпице на печи, в ящике под лежанкой, в ямке земляной, в берестяном коробе, — у кого? Знать бы!.. Ведь есть же, есть, есть!.. Знаю, что есть, вот чую, нюхом чую: есть! — только у кого? Щурясь, всматривался в слепой полумрак: сумерки, зажигаются огоньки в избах; поспешают-семенят там внизу людишки, бегут-торопятся в печное тепло, на лавку, да за суп за свой, жидкую мышиную похлебочку… Как и едят-то дрянь такую, как и не противно-то?.. Чуть темная водица, — вот как ноги помоешь, такого цвета… Малые тушки на дно осевши, червырями для солености приправлено… Народный анчоус… Никита Иваныч так червыря звал… Жив ли старик-то? А проведать его… Может, книга у него есть? Может, почитать даст? — и лечить его не надо, сам даст…
А была б моя воля, — весь город перетряхнул бы: сдавай книги, тудыть! А тесть не дает, сдерживает: «Умерься, зять, всех лечить заберем — кто работать будет? Дороги чистить, репу садить, туеса плести? Подход у тебя негосударственный: все норовом! Все рывком! Да сразу! Да сейчас! — так только народ перепугаешь, разбегутся! Ты мышей ловил? Науку знаешь? — то-то!..»
Верно, ловил в свое время. Прикармливал. Да. Разбогател даже на час. А потом? — сошло все, как и не бывало! От всего богатства — одни ватрушки, и те подгоремши!
А ноги бы надо размять. В зверинец зашел. Бескультурье… Запах такой звериный, тяжелый. Козляки блеют. Тетеря с приятелями, как всегда, в карты режется:
— А мы вам вальта!
— А мы его червонцем!
— Спятил, что ли?
— А козырная!
— Что ж, что козырная? Червонец прошел! Скинули червонец-то! Жулит он, ребята!
Как всегда — ни навоз не убрали, ничего.
— Тетеря! Поди сюда. Запрягайся.
— Погоди, доиграем.
— Что значит погоди? У тебя отдых был — предостаточно.
— Тэк-с… Бабец, и еще бабец! Вот вам!
— Тетеря!
— У меня пересменка… Берешь? — и вальта тебе впридачу.
— Тетеря! — затопал ногами Бенедикт.
— Ну, чего, чего… Разорался… У саней полозья погнумши.
— Не ври! Всегда одно и то же! Обувайся, кататься поеду. Пять минут тебе на сборы!..
Бенедикт пошел вдоль клетей. Тут воробьи. Мелкая птица, вроде мыши, а вкусная. Только костей много. Тут соловьи были. Съели соловьев, надо новых ловить. Это весной. Сейчас они попрятамшись. Тут — что у нас. Тут древяница.
— Древяница! — позвал Бенедикт. — Выйди!
Не выходит.
— Выходи, сукина дочь!
Не хочет. Подгреб, ухмыляясь, Терентий.
— А ты громче.
Крикнул громче.
— Да ты еще громче.
— Дре-вя-ни-ца-а-а-а-а-а-а-а-а-а!
Не идет, что такое!
— А ты так крикни, чтоб кишки лопнули. Она и выйдет. С кишок.
Бенедикт посмотрел с сомнением: скотина ржет, довольный:
— Гы! Вы ж ее съели!
— Разве? Так что ж ты мне тут!..
Шутки дурацкие… Так и голос сорвешь на морозе. Бенедикт оглядел клети. Вся птица, что послабей, в дупле хоронится. Слеповран нахохлился, голову под крыло. Птицы-блядуницы в стайку сбились, друг друга греют. Страдают! А, то-то! Будете знать, как на головы гадить! Ведь до чего птица мусорная! И мясо у нее мусорное, жилистое, это уж только перерожденцев кормить, а люди не едят. И в лесу она жить не хочет, а только в городе, блядуница эта.
В дальней клети, где дерево голое, сук голый тож, — никого не видать. Кто в ней жилец — незнамо. А он в дупле. А может, и нету никого: клеть чистая, ни помета, ни перьев. А может, съели его.
…Эвон, древяницу-то съели! А он и не заметил, читамши. Так он и не разглядел ее толком. Теперь когда еще другую поймают. Она в руки не дается, древяница.
— Поехали, — поторопил Тетеря. — Мерзну.
— Будешь, тварь, еще мне указывать! Надо — так и померзнешь!
Ногой пнул гадину в бок, в сани сел, медвежьей шкурой укрылся.
— Пшо-о-ол! Галопом — и с песнями!
Червь
…Никита Иваныч и с ним другой Прежний, Лев Львович, из диссидентов, сидели за столом и пили ржавь. Видать, давно пили и набрались хорошо: личики красные, бормочут чепуху.
Бенедикт снял шапку.
— Доброго здоровьичка.
— Беня?! Беня! Да ты ли это?! — Обрадовался, засуетился. — Сколько лет, сколько зим! Нет, правда? Год, два?.. С ума сойти… Знакомы? Бенедикт Карпов, наш скульптор, народный Опекушин.
Лев Львович посмотрел с сомнением, будто и не узнал, будто сам когда-то пушкина нести не помогал; личико покривил:
— Кудеяровых зять?
— Ага.
— Слышал, слышал про ваш мезальянс.
— Спасибо, — поблагодарил Бенедикт.
Даже растрогался. Слышали, значит.
Сел, Прежние подвинулись. Теснота, конечно. Вроде избушка с прошлого раза меньше стала. Свечка чадит, натекает, тени пляшут. Стены закопченные. На столе тоже нищета: жбан, да кружки, да горошку тарелка. Налили Бенедикту.
— Ну, что же ты?.. Как?.. Ну ты подумай… А мы сидим вот, выпиваем… О жизни беседуем… О прошлом… То есть, конечно, и о будущем тоже… Вот о Пушкине нашем… Как мы его ваяли, а? Как воздвигали! Какое событие! Эпохальное! Восстановление святынь! Историческая веха! Теперь он снова с нами. А ведь Пушкин, Беня, Пушкин — это наше все! Все! Вот ты об этом подумай, запомни и усвой… Но — представляешь, жалость какая. Он уже требует реставрации…
— Чего он требует?!.. — привстал Бенедикт.
— Чинить, чинить его надо! Дожди, снег, птицы… Вот если б он был каменный! О бронзе я уж молчу, до бронзы еще дожить надо… И потом народ — народ совершенно дичайший: привязали веревку, вешают на певца свободы белье! Исподнее, наволочки, — дикость!
— Да вы ж сами хотели, чтоб народная тропа не зарастала, Никита Иваныч! А теперь жалуетесь.
— Ах, Боже мой, Беня… Ну это же в переносном смысле.
— Пожалуйста, перенесем куда скажете. Холопов пригоню. На санях тоже можно.
— О Боже мой, Господи, царица небесная…
— Нужен ксерокс, — это Лев Львович, мрачный.
— Не далее, как сто лет назад вы говорили, что нужен факс. Что Запад нам поможет. — Это Никита Иваныч.
— Правильно, но ирония в том…
— Ирония в том, что Запада нету.
— Что значит нету! — рассердился Лев Львович. — Запад всегда есть.
— Но мы про это знать не можем.
— Нет уж, позвольте! Мы-то знаем. Это они про нас ничего не знают.
— Для вас это новость?
Лев Львович еще больше помрачнел и ковырял стол.
— Сейчас главное — ксерокс.
— Да почему же, почему?!
— Потому что сказано: плодитесь и размножайтесь! — Лев Львович поднял длинный палец. — Размножайтесь!
— Ну как вы мыслите, — Никита Иваныч спрашивает, — ну будь у вас и факс и ксерокс. В теперешних условиях. Предположим. Хотя и невероятно. Что бы вы с ними делали. Как вы собираетесь бороться за свободу факсом? Ну?
— Помилуйте. Да очень просто. Беру альбом Дюрера. Это к примеру. Черно-белый, но это не важно. Беру ксерокс, делаю копию. Размножаю. Беру факс, посылаю копию на Запад. Там смотрят: что такое! Их национальное сокровище. Они мне факс: «Верните национальное сокровище сию минуту!» А я им: «Придите и возьмите. Володейте». Вот вам и международные контакты, и дипломатические переговоры, да все что угодно! Кофе, мощеные дороги. Вспомните, Никита Иваныч… Рубашки с запонками. Конференции…
— Конфронтации…
— Гуманитарный рис шлифованный…
— Порновидео…
— Джинсы…
— Террористы…
— Обязательно. Жалобы в ООН. Политические голодовки. Международный суд в Гааге.
— Гааги нету.
Лев Львович сильно помотал головой, даже свечное пламя заметалось:
— Не расстраивайте меня, Никита Иваныч. Не говорите таких ужасных вещей. Это Домострой.
— Нет Гааги, голубчик. И не было.
Лев Львович заплакал пьяными слезами, стукнул кулаком по столу, — горошек подскочил на тарелке:
— Неправда! Не верю! Запад нам поможет!
— Сами должны, собственными силами!
— Не первый раз замечаю за вами националистические настроения! Вы славянофил!
— Я, знаете…
— Славянофил, славянофил! Не спорьте!
— Чаю духовного возрождения!
— Самиздат нужен.
— Но Лев Львович! Но самиздат у нас и так цветет пышным цветом. Вы же сами в свое время настаивали, не правда ли, что это основное. И вот, пожалуйста, — духовной жизни никакой. Значит, не в том дело.
— У меня жизнь духовная, — кашлянув, вмешался Бенедикт.
— В каком смысле?
— Мышей не ем.
— Ну, и?..
— В рот не беру. Только птицу. Мясо. Пирожок иногда. Блины. Грибыши, конечно. Соловей «марешаль» в кляре, хвощи по-савойски. Форшмак из снегирей. Парфэ из огнецов а-ля-лионнэз. Опосля — сыр и фрукты. Все.
Прежние молчали и смотрели на него в четыре глаза.
— А сигару? — осклабился наконец Лев Львович.
— Цыгару курить в другую палату переходим. К печке. Теща моя, Феврония, за столом не велит.
— Помню Хавронью, — заметил Лев Львович. — Папашу ее помню. Дебил. Дедушку. Тоже был дебил. Прадедушка — тоже.
— Совершенно верно, — подтвердил Бенедикт. — Стариннейшего роду, из французов.
— Плодились и размножались, — захихикал пьяненький Никита Иваныч. — Вот вам! А? Лев Львович!