Кысь — страница 39 из 46

— Вот уж сказали… То есть как же? Азбуку-то… Вот есть «аз»… «слово», «мыслете»… «ферт» тоже…

— Есть и «ферт», а есть и «фита», «ять», «ижица», есть понятия тебе недоступные: чуткость, сострадание, великодушие…

— Права личности, — подъелдыкнул Лев Львович, из диссидентов.

— Честность, справедливость, душевная зоркость…

— Свобода слова, свобода печати, свобода собраний, — Лев Львович.

— Взаимопомощь, уважение к другому человеку… Самопожертвование…

— А вот это уже душок! — закричал Лев Львович, грозя пальцем. — Душок! Не в первый раз замечаю, куда вы со своей охраной памятников клоните! От этого уже попахивает!

В избе, точно, попахивало. Это он правильно подметил.

— Нет «фиты», — отказался Бенедикт: мысленно он перебрал всю азбуку, напугавшись, что, может, упустил что, — ан нет, не упустил, азбуку он знал твердо, наизусть, и на память никогда не жаловался. — Нет никакой «фиты», а за «фертом» идет сразу «хер», и на том стоим. Нету.

— И не жди, не будет, — опять ввинтился Лев Львович, — и совершенно напрасно вы, Никита Иванович, сеете мракобесие и поповщину. Сейчас, как впрочем и всегда, актуален социальный протест, а не толстовство. Не в первый раз за вами замечаю. Вы толстовец.

— Я…

— Толстовец, толстовец! Не спорьте!

— Но…

— Тут мы с вами, батенька, по разные стороны баррикад. Тянете общество назад. «В келью под елью». Социально вы вредны. Душок! А сейчас главное — протестовать, главное сказать: нет! Вы помните — когда же это было? — помните, меня призвали на дорожные работы?

— Ну?

— Я сказал: нет! Вы должны помнить, это при вас было.

— И не пошли?

— Нет, почему, я пошел. Меня вынудили. Но я сказал: нет!

— Кому вы сказали?

— Вам, вам сказал. Вы должны помнить. Я считаю, что это очень важно: в нужный момент сказать: нет! Протестую!

— Вы протестуете, но ведь пошли?

— А вы видели такого, чтобы не пошел?

— Помилуйте, но какой же смысл… если никто не слышит…

— А какой смысл в вашей, с позволения сказать, деятельности? В столбах?

— То есть как? — память!

— О чем? Чья? Пустой звон! Сотрясение воздуха! Вот тут сидит молодой человек, — покривился на Бенедикта Лев Львович. — Вот пусть молодой человек, блестяще знающий грамоту, ответит нам: что и зачем написано на столбе, воздвигнутом у вашей избушки, среди лопухов и крапивы?

— Это дергун-трава, — поправил Бенедикт.

— Неважно, я привык называть ее крапивой.

— Да хоть горшком назови. Это ж дергун!

— Какая разница?

— Сунь руку — узнаешь.

— Лев Львович, — заметил Никита Иванович, — возможно, молодой человек прав. Нынешние различают крапиву от дергуна, мы с вами нет, но они различают.

— Нет, извините, — уперся Лев Львович, — я еще не слепой, и давайте без мистики: я вижу крапиву и буду утверждать, что это крапива.

— Дык Лев Львович, крапива — она ж крапива! А дергун — это дергун, дернет вас, — и узнаете, какой он дергун. Из крапивы щи варить можно, дрянь суп, слов нет, но варить можно. А из дергуна попробуй свари-ка! Нипочем из дергуна супа не сваришь! Не-ет, — засмеялся Бенедикт, — никогда из дергуна супа не будет. Эвон, крапива! Никакая это не крапива. Ни боже мой. Дергун это. Он и есть. Самый что ни на есть дергун.

— Хорошо, хорошо, — остановил Лев Львович, — так что написано на столбе?

Бенедикт высунул голову в окно, прищурился, прочел Прежним все, что на столбе: «Никитские ворота», матерных семь слов, картинку матерную, Глеб плюс Клава, еще пять матерных, «Тута был Витя», «Нет в жизне щастья», матерных три, «Захар — пес» и еще одна картинка матерная. Все им прочел.

— Вот вам вся надпись, али сказать, текст, доподлинно. И никакой «фиты» там нет. «Хер» — сколько хотите, раз, два… восемь. Нет, девять, в «Захаре» девятый. А «фиты» нет.

— Нет там вашей «фиты», — поддержал и Лев Львович.

— А вот и есть! — закричал ополоумевший Истопник, — «Никитские ворота» — это моя вам фита, всему народу фита! Чтобы память была о славном прошлом! С надеждой на будущее! Все, все восстановим, а начнем с малого! Это же целый пласт нашей истории! Тут Пушкин был! Он тут венчался!

— Был пушкин, — подтвердил Бенедикт. — Тут, в сараюшке, он у нас и завелся. Головку ему выдолбили, ручку, все чин чинарем. Вы же сами волочь подмогали, Лев Львович, ай забыли? Память у вас плохая! Тут и Витя был.

— Какой Витя?

— А не знаю какой, может, Витька припадошный с Верхнего Омута, может, Чучиных Витек, — бойкий такой парень, помоложе меня будет; а то, может, Витя колченогий. Хотя нет, вряд ли, этому сюда не дойти. Нет, не дойдет. У него нога-то эдак на сторону свернута, вроде как ступней вовнутрь…

— О чем ты говоришь, какой Витя, при чем тут Витя…

— Да вон, на столбе, на столбе-то! «Тут был Витя»! Ну и ну, я же только что прочел!

— Но это же совершенно неважно, был и был, мало ли… Я же говорю про память…

— Вот он память и оставил! Затем и резал! Чтоб знали, — кто пройдет, — помнили накрепко: был он тут!

— Когда же ты научишься различать! — закричал Никита Иваныч, вздулся докрасна и замахал кулаками. — Это веха, историческая веха! Тут стояли Никитские ворота, понимаешь ты это?! Неандертал! Тут шумел великий город! Тут был Пушкин!

— Тут был Витя! — закричал и Бенедикт, распаляясь. — Тут был Глеб и Клава! Клава — не знаю, Клава, может, дома сидела, а Глеб тут был! Резал память! И все тут!.. А! Понял! Знаю я Витю-то! Это ж Виктор Иваныч, который старуху вашу хоронил. Распорядитель. Точно он, больше некому. Виктор Иваныч это.

— Никогда Виктор Иваныч не станет на столбе глупости резать, — запротестовали Прежние, — совершенно немыслимо… даже вообразить трудно…

— Отчего ж не станет? Вы почем знаете? Что он, глупей вас, что ли? Вы режете, а он не режь, да? Про ворота — можно, давай вырезай, а про человека — ни в коем разе, так?

Все трое молчали и дышали через нос.

— Так, — сказал Никита Иваныч, выставляя вперед обе ладоши. — Спокойно. Сейчас — погоди! — сейчас я сосредоточусь и объясню. Хорошо. Ты в чем-то прав. Человек — это важно. Но! В чем тут суть? — Никита Иваныч собрал пальчики в щепотку. — Суть в том, что эта память — следи внимательно, Бенедикт! — может существовать на разных уровнях…

Бенедикт плюнул.

— За дурака держите! Как с малым ребятенком!.. Ежели он дылда стоеросовая, так у него и уровень другой! Он на самой маковке вырежет! Ежели коротышка — не дотянется, внизу сообщит! А тут посередке, в аккурат в рост Виктора Иваныча. Он это, и сумнений никаких быть не должно.

— Степь да степь кру-го-о-ом… — ни с того ни с сего запел Лев Львович.

— Путь далек лежи-и-и-и-и-т! — обрадовался Бенедикт, песню эту он жаловал, всегда в дороге пел и перерожденцам указывал петь. — В то-ой степи глухо-о-о-о-ой…

— У-умира-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-ал ямщик!

Запели втроем, Бенедикт басом, Никита Иваныч больше хрипом, а Лев Львович — высоким таким голосом, душевным, распрекрасным, со слезой. Даже Николай во дворе удивился, бросил щипать травку и уставился на поющих.

Ты, товарищ мо-о-ой,

Не попо-о-о-омни зла-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,

В той степи глухо-о-о-о-оой

Схо-о-рони меняа-а-а-а-а-а-а-а!

Так пелось, такая томность, легкость такая вступила, такое согласие, крылья такие, будто и прокуренная избушка — не избушка, а поляна, будто вся природа голову подняла, обернулась, удивилась, рот разинула и слушает, а слезы у ей так и текут, так и текут! Будто сама Княжья Птица от себя, любимой, отвлеклася, глазами пресветлыми уставилась на нас и дивится! Будто не лаялись только что промеж себя, сердце не распаляли, злобным взором не посматривали, презрение взаимное на рыло не напускали, будто руки не чесались взять да и кулачищем в морду-то заехать товарищу, чтобы не кривил на меня личико, пасть на сторону не оттягивал, сквозь зубы не цедил, через губу не высокомерничал! А не очень-то и позлишься, спеваючи: рот-то разинут ровненько, покривишься — песню испортишь: пискнешь не тем звуком, собьешься, будто уронишь что, прольешь! А испортишь песню — сам же и будешь дурак, виноватого тут, кроме тебя, нету! Другие-то, вон, дальше идут, песню несут ровненько, не шелохнувши, а ты будто оступился спьяну, да и мордой в грязь, позорище!

А еще скажи-и-и-и-и-и-и-и,

Что в степи-и-и-и-и заме-е-е-е-е-ерз!..

Лев Львович оборвал песню, ударился головой об стол и заплакал, как залаял. Бенедикт испугался, бросил петь, уставился на Прежнего, забыл и рот закрыть, так он у него на букве «он» и остался, открымши.

— Лев Львович! Левушка! — засуетился Никита Иваныч, забегал со всех сторон, дергал плачущего за рукавчик, хватал кружку, бросал кружку, хватал полотенчико, бросал полотенчико. — Ну что уж теперь! Левушка! Ну ладно вам! Ну живем же как-то! Ведь живем?

Лев Львович мотал головой, катал голову по столу, вроде как отрицание делал, не хотел перестать.

— Беня! Водички давайте!.. Ему нельзя нервничать, у него сердце больное!

Отпоили Прежнего, обсушили полотенчиком, в лицо руками помахали.

— Поете хорошо! — утешал Никита Иваныч. — Учились или так? Наследственность?

— Наверно… Папа у меня зубной врач, — всхлипнул напоследок Лев Львович. — А по мамочке я с Кубани.

Ерь

Бабского тулова, говорят, мало не бывает; верно говорят. Расперло Оленьку вширь и поперек — краше некуда. Где был подбородок с ямочкой, там их восемь. Сиськи на шестой ряд пошли. Сама сидит на пяти тубаретах, трех ей мало. Анадысь дверной проем расширяли, да видно, поскупилися: опять расширять надо. Другой бы супруг гордился. А Бенедикт смотрел на всю эту пышность безо всякого волнения. Не тянуло ни козу ей делать, ни щекотить, ни хватать.

— Ты, Бенедикт, ничего в женской красоте не смыслишь; вот Терентий Петрович, он ценит… Иди в другую горницу спать.