Кысь — страница 42 из 46

Одной разбитой мостовой,

Одним проплеванным амбаром,

Одной мышиною норой!..

Закат желтый, страшный, узкий стоял в западной бойнице, и вечерняя звезда Алатырь сверкала в закате. Маленькой черной палочкой в путанице улочек стоял пушкин, тоненькой ниточкой виделась с вышины веревка с бельем, петелькой охватившая шею поэта.

Восход лежал густо-синим пологом в другом окне, укрывая леса, и реки, и опять леса, и тайные поляны, где под снегом спят красные тульпаны, где зимует, вся в морозных кружевах, в ледяном узорчатом яйце, с улыбкой на пресветлом лице вечная моя невеста, неразысканная моя любовь, Княжья Птица Паулин, и снятся ей поцелуи, снится шелковая мурава, золотые мухи, зеркальные воды, где отражается ее несказанная красота, — отражается, переливается, зыблется, множится, — и вздыхает во сне Княжья Птица счастливым вздохом, и мечтает о себе, ненаглядной.

А на юге, страшно подсвеченном двойным светом, — желтым с запада и синим с восхода, — на юге, заслоняя непроходимые снежные степи с свистящими смерчами, с метельными столбами, на юге, бегущем, все бегущем, все убегающем к синему, ветреному Море-окияну, на юге, за оврагом, за тройным рвом, во всю ширину окна распластался красный, узорный, расписной, резной, многокупольный, многоярусный терем Федора Кузьмича, слава ему, Набольшего Мурзы, долгих лет ему жизни.

— Га-а! — засмеялся Бенедикт.

Радость брызнула квасом, пенистым, искристым.

Радость, дочь иного края,

Дщерь, послушная богам!

Все вдруг стало ясно, прозрачно, как в весеннем ручье. Все открылось, как в полдень. Вот же! Вот!.. Вот, прямо перед ним, нетронутый, нетраченый, полный до краешка ларец, волшебный сад в цветах и плодах, — в бело-розовом кипенье, истекающий сладчайшим соком, как миллиард спелых огнецов! Вот, набитый от гулких подвалов до душистых чердаков, дворец наслаждений! Пещера Али-Бабы! Тадж-Махал, бля!

Ну да! На юге, верно! Вот запад-то и помог! Свет-то с запада, звезда-то путеводная! Все и осветила! Догадался, вычислил, понял намеки, притчу понял, — все и сошлося!

Он зажмурился от счастья, крепко стиснул веки, помотал головой; вытянув шею, высунулся в прорезь бойницы, чтобы лучше чувствовать; он вдыхал аромат мороза и дерева, сладких дымков, кудрявившихся из печных труб Красного Терема; с сомкнутыми веками он словно бы видел лучше, слышал острей, чуял явственней; там, там, совсем рядом, совсем близко, за оврагом, за рвом, за тройной стеной, за высоким частоколом, — но ведь через стену можно перепрыгнуть, под частокол проскользнуть. Вот сейчас бы мягко, мягко, неслышно и невидимо соскочить с башни, перенестись в вихре метели, легкой пылью через овраг, снежным смерчем в слуховое окно! Ползком и скачком, гибко и длинно, но только не упустить, не потерять следа; ближе, все ближе к терему, ни следа не оставить на снегу, ни подворотного пса не спугнуть, ни домашней твари не потревожить!

И упиться, упиться, упиться буквами, словами, страницами, их сладким, пыльным, острым, неповторимым запахом!.. О маков цвет! О золото мое нетленное, невечернее!

— Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!.. — крикнул в блаженстве Бенедикт.

— Что, зятек, созрел? — тихо засмеялись сзади, над ухом.

Бенедикт вздрогнул и открыл глаза.

— Ну вас совсем, папа! Напугали!

Тесть подкрался бесшумно, даже половицы не дрогнули. Видно, когти втянул. На нем тоже был красный балахон, на голове — колпак, только по голосу да по вони слышно было, что, — да, тесть, Кудеяр Кудеярыч.

— Дак как? — шепнул тесть. — Ковырь?

— Не понял…

— Сковырнуть тянет? Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть готов? Злодея-мучителя? Карлу проклятого?

— Готов, — твердо шепнул и Бенедикт. — Папа! Я бы его своими руками!..

— Сердечко твое золотое!.. — радовался тесть. — Ну?! Наконец-то!.. Наконец-то!.. Дай обниму!

Бенедикт с Кудеяр Кудеярычем стояли обнявшись, смотрели на город с высоты. В избах затеплились синие огоньки, закат погас, проступили звезды.

— Давай друг другу клятву дадим, — сказал Кудеяр Кудеярыч.

— Клятву?

— Ну да. Чтоб дружба навек.

— А… Давайте.

— Я тебе — все. Я тебе дочь отдал, а хочешь — жену уступлю?

— Н-н-необязательно. Нам нужен кант в груди и мирное небо над головой. Закон такой, — вспомнил Бенедикт.

— Верно. И чтоб вместе — против тиранов. Согласен?

— А то.

— Разорим гнездо угнетателя, лады?

— Ох, папа, там книг как снега!

— И-и, милый, больше. А он картинки из них дерет.

— Молчите, молчите, — заскрежетал зубами Бенедикт.

— Не могу молчать! Искусство гибнет! — строго высказал тесть. — Нет худшего врага, чем равнодушие! С молчаливого согласия равнодушных как раз и творятся все злодейства. Ты ведь «Муму» читал? Понял притчу? Как он все молчал-молчал, а собака-то погибла.

— Папа, но как…

— Ништяк, все продумано. Революцию сделаем. Только тебя и жду. Ночью полезем, он ночью-то не спит, а стража будет умаямши. Лады?

— Но как же ночью, ночью темно!

— А я на что? Али я не светоч?

Тесть пустил глазами луч и засмеялся довольно.

Чисто и ясно, льдисто было на душе. Без неврозов.

Ять

В Красном Тереме запах такой с плеснецой, — знакомый, волнующий… Ни с чем не спутаешь. Старая бумага, древние переплеты, кожа их, следы золотой пыльцы, сладкого клея. У Бенедикта немножко подкашивались и ослабевали ноги, будто шел он на первое свидание с бабой. С бабой!.. — на что ему теперь какая-то баба, Марфушка ли, Оленька ли, когда все мыслимые бабы тысячелетий, Изольды, Розамунды, Джульетты, с их шелками и гребнями, капризами и кинжалами вот сейчас, сейчас будут его, отныне и присно, и во веки веков… Когда он сейчас, вот сейчас станет обладателем неслыханного, невообразимого… Шахиншах, эмир, султан, Король-Солнце, начальник ЖЭКа, Председатель Земного Шара, мозольный оператор, письмоводитель, архимандрит, папа римский, думный дьяк, коллежский ассессор, царь Соломон, — все это будет он, он…

Тесть освещал дорогу глазами. Два сильных, лунно-белых луча обшаривали коридоры, — пыль то загоралась и плавала в столбах света, то погасала на миг, когда тесть смаргивал, — голова у Бенедикта кружилась от частых вспышек, от запаха близких книжных переплетов и сладковатой вони, шедшей из тестевой пасти, — тот все подергивал головой, словно его душил ворот. Тени, как гигантские буквицы, плясали по стенам, — «глаголь» крюка, «люди» острого колпака Бенедикта, «живете» растопыренных, осторожных пальцев, ощупывающих стены, шарящих в поисках потайных дверей. Тесть велел ступать тихо, ногами не шуркать.

— Слушай революцию, тудыть!..

Революционеры крались по коридорам, заворачивали за углы, останавливались, озирались, прислушивались. Где-то там, у входа, валялась жалкая, теперь уже бездыханная, охрана: что может бердыш или алебарда против обоюдоострого, быстрого, как птица, крюка!

Прошли два яруса, поднимались по лестницам, на цыпочках пробегали висячие галереи, где сквозь оконные пузыри сильно и страшно светила луна; черными валенками бесшумно пробежали по лунным половицам; раскрылись внутренние, высокие и узорные сени, где похрапывала, — ноги взразвалку, шапки на грудях, — пьяная внутренняя охрана. Тесть тихо заругался: ни порядку в государстве, ничего. Все Федор Кузьмич развалил, слава ему! Быстро, сильно тыкая, обезвредили охрану.

После сеней опять пошли коридоры, и сладкий запах приблизился, и, глянув вверх, Бенедикт всплеснул руками: книги! На полках-то — книги! Господи! Боже святый! Подогнулись колени, задрожал, тихо заскулил: жизни человеческой не хватит все перечитать-то! Лес с листьями, метель бесконечная, без разбору, без числа! А!.. А!!.. А!!! А может… а!.. может тут где… может и заветная книжица!.. где сказано, как жить-то!.. Куда идтить-то!.. Куда сердце повернуть!.. Может, ту книжицу Федор Кузьмич, слава ему, уже нашел, разыскал да читает: на лежанку прыг, да все читает, все читает! Вот он ее нашел, ирод, да и читает! Тиран, бля!

— Не отвлекайся! — дохнул в лицо тесть.

Коридоры ветвились, загибались, раздваивались, уходили в неведомые глубины терема. Тесть крутил глазами — только книжные корешки мелькали.

— Должон простой ход быть, — бормотал тесть. — Где-то тут простой ход быть должон. Быть того не может… Где-то мы тут сбилися…

— «Северный Вестни-и-и-и-и-ик»! Восьмой номе-е-е-е-е-е-ер! — завопил Бенедикт.

Рванулся, толкнув Кудеяр Кудеярыча; тот споткнулся, ударился о стену; падая, уперся рукой; стена подалась и оборотилась полкой, полка рухнула и посыпалась, и се, — раскрылась взгляду палата большая-пребольшая, по стенам все шкафы да полки, а в палате столы без счету, книгами завалены, а у главного стола, в полукольце тысячи свечей, тубарет высокий, а на тубарете сам Федор Кузьмич, слава ему, с письменной палочкой в деснице; личико к нам оборотил и ротик разинул: удивился.

— Почему без доклада? — нахмурился.

— Слезай, скидавайся, проклятый тиран-кровопийца, — красиво закричал тесть. — Ссадить тебя пришли!

— Кто пришел? Зачем пропустили? — забеспокоился Федор Кузьмич, слава ему.

— «Кто пришел», «кто пришел»! Кто надо, тот и пришел!

— Тираны мира, трепещите, а вы мужайтесь и внемлите! — крикнул и Бенедикт из-за тестева плеча.

— Чего «трепещите»-то? — Федор Кузьмич понял, скривил личико и заплакал. — Вы чего делать-то хотите?

— Кончилась твоя неправедная власть! Помучил народ — и будя! Сейчас мы тебя крюком!

— Не надо, не надо меня крюко-ом! Крюком больна-а!

— Ишь ты! Он еще будет жалкие слова говорить! — закричал тесть. — Бей его! — И сам ударил наотмашь.

Но Федор Кузьмич, слава ему, горошком скатился с тубарета и отбежал, так что попал тесть по книге, и книга та лопнула.

— Зачем, зачем вы меня ссаживаете-е-е-е?

— Плохо государством управляешь! — закричал тесть страшным голосом.

Бросился с крюком к Набольшему Мурзе, долгих лет ему жизни, но Федор Кузьмич, слава ему, опять нырнул под тубарет, оттуда под стол, и перебежал на другую сторону горницы.